Владимир Беляев - Чекисты. Книга вторая
— Как же вы тут одна управляетесь? — удивился подполковник. — Разве можно одной жить?
— А я не одна, касатик, — словно обрадовалась его удивлению старушка. — И дочка со мной, и зять. Оба сейчас на работе в колхозе, а внучат я к соседям отправила, чтоб не мешали. Живу ничего. Досматривают… — И, переплетя усталые пальцы на животе, с горестным вздохом добавила: — Это когда были здесь немцы проклятые, думала — не доживу до прихода своих. Одна ли я? Все так, все здешние одним днем, одним часом только и жили.
Чувствовалось, что ей хочется высказать новому человеку все, чем переполнена старческая душа до краев. Буданов не мешал, и внимательно слушал, как бабка Марфа перескакивает с одного на другое, забегает вперед. Зосима Петрович достал бумагу, ручку и, слушая, начал время от времени торопливо записывать отдельные, самые важные фразы и детали, которые позднее должны были войти в начисто переписанный протокол допроса свидетеля. Некоторое время старушка не очень одобрительно наблюдала за этими его стараниями, наконец не выдержала, спросила:
— Ты чего пишешь-то? Пошто пишешь?
— Надо, бабушка, — успокоил ее подполковник. — Для дела надо: судить будут Антонова. Ради того и приехал, материал собирать для суда.
— Что же ты сразу-то не сказал? — взмахнула бабка руками. — Слава те господи, изловили выродка. Ну, коли так, пиши все по порядку. Вот оно, значит, как тут у меня под окнами было.
Марфа Митяйлова рассказала:
— Ночь тогда темная выдалась, с ветром. Слушай, не слушай, все равно звука не услышишь: будто вымерла вся деревня — до того затаились люди от страха. И в избе тишина, словно в темном гробу. Мужа — помер он вскоре после войны — полицейские днем угнали в Порхов. Зерно, награбленное тут, повез. А я одна…
Засветить бы коптилку, все не так черно на душе станет, да боязно. Засвети, и как раз на огонек принесет нечистая сила кого ни кого из этих нелюдей. Бродят и по ночам, все высматривают, вынюхивают, чем бы еще поживиться от голодных да босых, да чуть ли не голых, до последней уже нитки обобранных. Забралась я на печь, укрылась дерюжкой, дрожу, не сплю: хоть бы ночь перебыть, света белого дождаться, а там, глядишь, и мой живым вернется.
Лежу, думы-думушки одолевают, одна одной тяжелее. Пореветь бы по-бабьи, да слезы горе выжгло все, до слезинки.
И тут слышу — будто шаги под окном, будто кличет кто-то кого-то. Я с печи, да к окошку, к тому месту, где стало вылетело, а дыра тряпкой заткнута, не с обыском ли опять идут? Под окном разговор вполуголос, наторопях:
“Побыстрее, ребята, — один говорит, — как бы не отсекли от леса”.
“Не успеют, — второй отвечает, — сюда не пойдут”.
А третий перечит:
“Почем ты знаешь, куда их тот сукин сын поведет?”
Я и голоса вовсе лишилась, ноги не держат: что за люди, бегут от кого? Сердцем чую — свои. Потянула за тряпку — позвать, да поздно: в темноте со стороны Старищей уже топают, уже орут. Слышу — громко так, не таясь больше, один под окном товарищам:
“Бегом! Забирайте командира и в лес. Я прикрою!”
И остался, припал спиной к стене рядом с окошком. Даже дыхание его слышно. Я шепчу:
“Сынок, дверь открою, иди сюда!”
“Спасибо, мать, нельзя мне… задержать надо…”
Оторвался от стены, шагнул на дорогу, и в полный голос:
“Стой! Кто идет?”
Топот смолк, тишина, и вдруг ахнуло, ослепило меня вспышкой выстрела! За ним еще и еще! Полицаи — назад по улице, а с дороги им вслед тот наш человек еще два раза ударил. Я обрадовалась: значит отбился, успеет, уйдет!
Только нет, не ушел…
Полицейских из нашей деревни от страха ветром выдуло: залегли за околицей, ближе к Старищам, и давай без разбора палить по домам да вдоль улицы. Пули, слышу, так и щелкают в стены избы. Стекла брызнули — разлетелись от шальной, я скорее на пол: убьют! И не сразу дошло до меня, не сразу поняла — то ли стонет кто, то ли на помощь зовет.
Звал. Стонал до рассвета до самого. А пальба все гремит и гремит: за порог не высунешься, не поможешь, хоть от горя все сердце твое исходит кровью. Был бы муж дома, может, придумал что. А я — одна…
Так стонал до рассвета — все реже, все тише… Потом и вовсе затих… Только после того, как ночная темь поредела, отважились антоновские бандиты войти в деревню. Словно волки, по улице крались, прижимаясь к плетням и стенам домов: все им наши кругом чудились. Слышу — ближе, ближе подходят… Подошли… А увидели мертвого и давай орать, материться на всю деревню:
“Победа!”
Пуще всех Антонов выхвалялся:
“Вон как я его! С первой пули — и сразу на месте!”
Люди начали собираться вокруг. Вышла и я. Поглядела — в глазах темно стало: ну совсем же еще мальчик, совсем подросток в пыли у ног извергов лежит! Сам черноволосый, красивый такой. На щеке родинки коричневые. А пистолет, из которого отстреливался, так и держит, сжимает в руке, точно и после смерти готов защищать своих товарищей!
Бабы наши увидели все это и в слезы: загубили дитя, проклятые, хоть бы скорее на вас самих погибель! Тут Антонов опять рассвирепел:
“Разойдись, — орет, — пока всех не перестреляли! Партизан жалеть? Ах вы, этакие, такие!..”
Разогнал нас, а сам вырвал пистолет из мертвой руки, запихнул к себе за пояс и давай издеваться над убитым: то ногой его в бок с размаху, то в лицо плюнет. Зверь!
Тут уж мы не стерпели, не выдержали. Налетели всем миром, закрыли парнишку собой:
“Хоть стреляй нас, хоть бей, не позволим над мертвым глумиться!”
Отрезвел людоед от нашего гнева:
“Забирайте его с глаз долой. Чтоб и духу не было!”
И ушел назад, в Старищи, и своих увел.
Схоронили мы горемычного. А кто такой, откуда пришел сюда смерть принять, так в ту пору и не знали. Дней с десяток еще полицаи и прибывшие из Порхова немцы по лесам нашим рыскали, искали партизан, которые успели в ту ночь уйти. Да напрасно, никого не нашли, а вскоре подошло время, когда и фашистам, и прислужникам их начало пятки жечь: наши двинулись в наступление!
Полицаи, глядим, разбегаться начали, расползаться, куда ни подальше, спасаясь от расплаты. Сам Антонов, народ говорит, убрался на первых порах в Порхов. Там сначала он лагерь военнопленных охранял, потом перешел в гестапо… Жив ли, спрашиваете? Откуда мне, старой, знать… Только ежели жив, должны вы его найти. И найти, и с полна за того парнишку спросить. Полной мерой, слышишь? За все!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯБольше месяца не был Зосима Петрович дома, устал, а вернулся из командировки — все еще спали — побрился, переложил из походной офицерской сумки в городской портфель собранные за время поездки документы и тихонько закрыл за собой дверь квартиры: пора на работу.