Хайнц Конзалик - Человек-землетрясение
Три часа он слонялся по каннским улицам, пока не увидел Чокки на террасе отеля «Англетер» за бутылкой кампари. Рядом с ним за столом развалились Эрвин Лундтхайм, наследник химического концерна, Александр Вилькес, сын судовладельца, и Ганс-Георг Шуман, наследник электроконцерна.
Боб Баррайс прижал подбородок к воротнику, вошел на террасу, облюбовал себе свободный столик рядом с украшенной цветами балюстрадой и заказал полбутылки охлажденного шампанского с апельсиновым соком.
– А вот и он, – лениво объявил Чокки. – Сморщенный плейбой. Будет липнуть к нам как банный лист. Ребята, мы должны что-нибудь придумать. Там, где появляется Боб Баррайс, единственный шанс на выживание – это самозащита.
Вечером посыльный вручил Бобу Баррайсу в его квартире в высотном доме Фиори коробочку. В ней лежал маленький, инкрустированный переливающимся перламутром пистолет, заряженный боевым патроном, и записка: «В стволе только один патрон – этого достаточно».
13
Борьба означает нападение – это хорошо усвоил Боб Баррайс. Он запомнил это выражение дядюшки Теодора Хаферкампа, поскольку оно было одним из немногих, нашедших подтверждение на практике. Другие перлы жизненной философии Хаферкампа, типа «Стоящий ниже тебя завтра может оказаться выше!» или «Жизнь прекрасна и с картошкой в мундире и селедкой!», Боб отметал как глупую игру в афоризмы. Ниже его никто не стоял, а только лежал, и это были женщины, а если они бывали выше, то лишь для того, чтобы разнообразить наслаждение. А картошкой в мундире он во время одной демонстрации кидал в своих учителей из гимназии, конечно, исподтишка, из засады, что соответствовало его натуре, а поймали опять-таки Гельмута Хансена, который безропотно снес выговор и целый год пристального внимания учительского совета.
Теперь, когда на столе лежал маленький пистолет, прятаться было уже некуда. Боб получил вызов к открытой битве, и он был готов к ней.
Он долго стоял у окна и смотрел вниз, на облаченный в сверкающий ночной покров город. Это было завораживающее зрелище: море уличных огней, а за ним – черное, с редкими вкраплениями бесшумно скользящих огней судов настоящее море, сливающееся с небом, вечное, неразгаданное таинство природы. Уже через день после вселения Боба вот так же подолгу у окна стояли две женщины: днем – сорокатрехлетняя американка, а по ночам – маленькая продавщица из салона «Анжелика»; казалось, они становились бесплотными, начинали парить и уносились в бесконечном хороводе сверкающих огней города. На Боба этот вид вскоре стал нагонять уныние. Он постоял, безотрывно всматриваясь в светлую ночь, потом бродил по комнате, выпил четыре стакана виски, пока алкоголь не утратил для него всякий вкус и в нем не пробудилась тоска по нежной Марион, ее восхитительном теле и неповторимом таланте изображать мертвую и давать себя насиловать. Но Марион была мертва, она бросилась в Рейн с дюссельдорфского моста, и это осталось для Боба такой же загадкой, как черное море за окном, которое никто не мог разгадать. Доктор Дорлах попытался это сделать, но Боб Баррайс не понял его. Попытался было и Гельмут Хансен накануне отъезда Боба в Канны, но Боб наорал на него:
– Оставь ты меня в покое, душеспаситель вонючий! Осточертело, до чего вы все изолгались! Марион любила меня, а вы ее доконали. Чеками, сладкими речами, психическим террором. И этого она не вынесла, только этого! Вы убийцы!
Потом он плюнул на Гельмута и удивился, что тот не ударил его.
– Трус! – заорал Баррайс. – Вечно ты со своим благородным триппером. Из тебя человеколюбие как гной выделяется!
А Гельмут Хансен медленно произнес:
– Берегись, Боб. Теперь ты остался один, совсем один. Такого с тобой еще никогда не было.
Последний сердечный порыв друга… Боб не понял и этого. Он уехал в своем новом «мазерати», «консервной открывалке», как назвал его Чокки, год назад купивший себе такой же и через четыре месяца напоровшийся на каменную стену, потому что его спутница на скорости 140 км/час увлеклась и схватилась не за ту ручку. Тогда все долго хохотали над любовными гонками Чокки, теперь же, вспомнив об этом, Боб сжал кулаки и вновь посмотрел на маленький пистолет в коробочке, обшитой изнутри бархатом.
– Я выйду победителем! – вслух произнес Боб Баррайс. – Завтра же начну завоевывать не только Канны, нет, всю Ривьеру! Не знать Боба Баррайса – скоро это будет таким же преступлением, как убийство детей.
Он вынул пистолет из коробки, внимательно обследовал его, убедился, что он, как и было сказано в записке, заряжен только одним патроном, открыл окно, прицелился, прищурив один глаз, и выстрелил вверх, в ночное небо. Выстрел потонул в пространстве… «Так, слабый щелчок, – подумал Боб, – до смешного слабый и в то же время смертельный… вот в чем ужас. Жизнь можно оборвать легким движением пальца, предметом, который умещается на ладони и исчезает, если сжать кулак».
Боб неотрывно глядел вверх, в белесую от тысячи отраженных огней темноту неба.
– Я целился в тебя, Господи! – произнес он с гордостью, больше походившей на отчаяние. – Ты, Бог приличных и чопорных, ханжей, обтяпывающих свои делишки с твоим именем на устах, тех, кто, завернувшись в пурпурные мантии, прикрывается тобой… Ты, Бог истово молящихся, в действительности предающих тебя каждым своим словом, я застрелил тебя! Для меня ты, начиная с сегодняшней ночи, – он посмотрел на свои золотые наручные часы, – с двадцати трех часов девятнадцати минут, мертв! Теперь я буду жить по дьявольским законам! Сатана – вот кто нужен миру, вот кого он признает и почитает, кому лижет задницу, в то время как поет тебе осанну. И послушай, дорогой Всевышний, меня, адского пророка: твое заблуждение погубит тебя! Ты заблуждаешься, думая, что создал этот мир и человека по своему образу и подобию. Твое здоровье, дорогой Господь, я склоняю голову перед тобой, мертвым… я всегда питал слабость к мертвым.
Он низко поклонился ночному небу, захлопнул окно, потом засунул пистолет среди алых роз в вазе, которые принесла ему любвеобильная американка («Каждая роза – горячий поцелуй, сладкий мой»), и возобновил свое беспокойное хождение по комнате.
«С какой стороны подступиться? – ломал он себе голову. – Как больней задеть их? Их гордость – женщины… Я отниму их у них, одну за другой, я выставлю их на посмешище, ославлю как импотентов, которые пыжатся зачать геркулеса».
Так он и заснул в кресле, со стаканом виски в руке, не заметив и не услышав, как он выскользнул и разбился на ковре.
Ему приснились обнаженные, сверкающие, припудренные золотом женские тела, которые плавились в его руках и превращались в золотые розы.