Дождь над городом - Валерий Дмитриевич Поволяев
На следующий день после завтрака в палате появилась тетя Таня, оглядела Костылева критическим оком. По ее лицу было непонятно, одобряет ли она больничные хоромы и их владельца или нет. Оправила простыню на кровати, ногою задвинула судок в глубину.
— Теть Тань, — спросил Костылев, — когда меня выпишут?
— Это ты, мёдочка, у главного врача спроси. Пусть он тебе отчет даст.
— Теть Тань, почему я в отдельной палате лежу? Почему меня в общую не переведут?
— К-как почему? — не поняла тетя Таня, зыркнула на него искоса, через плечо. — Ты ж один в нашем госпитале, больше больных нет. Оди‑ин!
— Один? — не поверил Костылев.
— Один, — подтвердила тетя Таня. — Значит, так, мёдочка, палата у тебя в удовлетворительном состоянии, на три балла. Больше и не надо.
— Грамотная ты.
— Угу. С кем поведешься, от того и наберешься. А потом, ты не гляди, что я старая, я медицинское училище окончила. Диплом о среднем специальном образовании имею.
— Вот я и говорю — грамотная.
— Значит, так. В жилище твоем гостей принимать можно.
— Ко мне опять гости?
— Вчера свадьба закатилась, чужая невеста с женихом побывала, сегодня невеста собственная погостить приехала.
— Какая такая собственная?
— Моднячая дивчинка, в шубейке. Все ладно, все подогнанно, в сапожках, личико справное. Все на месте: два глаза, два уха, нос, ресницы, рот, бровки — все чин чином. Да не полыхай ты, не полыхай! Больницу подожгешь!
Густая огняность наполнила его лицо, затопила каждую клетку, из каждой порины проступила жаркая кровь. Тетя Таня — нет бы не заметить костылевского смятения — взяла да подлила еще масла в огонь. Костылев заполыхал еще гуще, заворочался в тесной гладкой койке, потрясенный известием. Медсестра оглядела его в последний раз, качнула головой: мол, не дрейфь, парень, и не в таких переделках бывали, и вообще, дай бог, чтобы эта передряга была последней, если, конечно, приход любимой девушки можно назвать передрягой.
Костылев отчетливо, до мелочей вспомнил тяжелые дни, когда ему было совсем худо — подскочила температура (не от ран, нет — от простуды), палата наполнилась сизым удушьем беспамятства, сквозь которое изредка проступало блеклое, смазанное пятно — это у постели дежурила тетя Таня или кто-нибудь из сестер. Приходили врачи, щупали его запястье, туго давя пальцами на жилку пульса, заглядывали в зубы, а ему все хотелось закричать: «Почему же вы смотрите мне в зубы, я не лошадь!» Но сквозь сплотненные синюшные губы пробивались наружу какие-то однозначные звуки, сипенье проколотого велосипедного колеса, врачи недоуменно поглядывали друг на друга, пожимали плечами, решая, устанавливать в палате реанимационную аппаратуру или не устанавливать. Потом ему дали зажать зубами резиновую соску кислородной подушки, после чего Костылеву стало немного легче, но, когда подушку убрали, опять потяжелело. Он чувствовал, как кто-то брал его руку, легонько тискал пальцы. У умирающего в первую очередь холодеют кончики пальцев, вот их и тискают... Затем полегчало, над его головой подвесили кислородную подушку, теперь уже постоянно, капитально, на крюк, ко рту провели длинный змеистый шланг.
Однажды ночью он пришел в себя, беспамятство рассеялось, организм, здоровый, сильный, молодой, вытянул его из беды, остался только церковный звон в ушах вперемешку с острым ножевым попискиваньем, будто резали живую плоть, — это сигналил мозг, предупреждая об опасности. Когда он поднимал руку, чтобы забраться в тумбочку, казалось, что пальцы налиты свинцом, рука была тяжелой, непослушной, чужой, камнево-холодной.
А потом он окончательно пришел в себя. Тетя Таня спала, запрокинув голову на спинку легкого плетеного кресла. Кое-как справившись со слабостью, Костылев залез в выдвижной ящичек тумбочки, достал лист бумаги, карандаш; слабея и проваливаясь в жаркую темноту, с трудом выплывая из ее аквариумной толщи, царапал букву за буквой, стараясь сохранять одну высоту, дабы в строчках не было больного прыганья, аритмии. Он не знал, зачем это делает. Измучив себя вконец, преодолевая тошнотную слабость, продираясь сквозь вязкие обволакивающие звуки, добил все-таки записку, нашел конверт, вложил, заклеил, облизав языком казеиновый срез бумажного клапана.
Справился с этим и ушел снова в забытье — слишком много сил отняло письмо. Очнулся только вечером следующего дня, через восемнадцать часов.
Тетю Таню сменила другая сиделка, бойкая востроликая девчушка, ей Костылев и отдал послание, попросил опустить в почтовый ящик. И вот результат — приехала Людмила.
— Можно? — услышал он голос.
Огняность немного отхлынула от щек, лба, шеи, на лице возникла некая — вот уж совсем ни к чему! — маска обиженности, непереносимости. Хорошо, что голова находилась в притеми стены, Людмила не все могла рассмотреть.
— Можно, — произнес он тихо. — Спасибо, что приехали. Простите меня. Простите. А?
— За что? Заладил — простите да простите... Во множественном числе.
— Садись, — пригласил Костылев.
— Спасибо. Как чувствуешь себя?
— Ничего. Раньше было хуже.
Она села в кресло, оставшееся после ночного бдения, здоровенную пузатую сумку из клетчатой прозрачной ткани водрузила на подоконник.
— Это дары областного города.
Он улыбнулся, промолчал.
— А ваша больница, — Людмила стянула перчатки, сунула их в карман шубы, — ваша больница уникальная. Разве нет? Единственная в области, где посетителям не дают белых халатов.
— Это еще что! Больница хороша не только этим: я в ней единственный больной. Один-одинешенек.
— То-то заботы, наверное. С избытком.
— Даже персональный повар есть. Как в ресторане. Готовит заказные блюда, по заявкам болезного. Рябчики в сметанном соусе, мозги на поджаренных сухариках, свежие шампиньоны в тарталетках.
— Красиво говоришь, — улыбнулась она. — Не объедайся только. Туристы, те, например, считают, что лучше недоесть...
— Э-э, туристы!