Леонид Млечин - Поединок (сборник). Выпуск 14
Лемке помял горло и пошел в горницу. Едва он шагнул за перегородку, как старик вцепился в его руку, принуждая сесть.
— Теперь помру, — радостно объявил он. — Теперь хорошо. Мне ведь чего надо-то было? Только взглянуть на тебя разочек. И вот как хорошо вышло, как ты подгадал...
Казалось, он снова забылся, и Лемке стал осторожно высвобождать руку. Старик, однако, не отпускал.
— Где же ты так долго пропадал, сынок? — прошептал он с закрытыми глазами. — Я тогда, как нас с тобой миной накрыло... как в себя пришел, все поле... исползал, каждый бугорочек ощупал, все тебя искал... — Лемке сглотнул комок в горле. — Ну, ступай, устал ты небось со мной...
Оставив старика и тихонько притворив дверь, Лемке сказал, что, пожалуй, стоит позвать врача.
— Был врач, — сказала Надя, — утром был. Велел больше не беспокоить, ни к чему.
И только теперь спросила, как умер Павел.
— Он хорошо умер, — подумав, ответил Лемке. — Легко.
Тогда, в госпитале, и после, в окопчике, в обнимку с опостылевшей трубой фаустпатрона, и еще позже, в кратковременном плену у негра-капрала, он десятки раз реконструировал последние минуты Пауля. Ликвидировать его должен был он сам, собственноручно. Считалось, что ненависть к жертве, порожденная ее умерщвлением, избавляет от возможных симпатий к ней. Но Хельмут уже знал наверное, что не станет стрелять в Пауля. Это было все равно что стрелять в себя.
В развалинах замка, за южным крылом здания школы, он обнаружил брошенный подвальный колодец. Внутри него была глубокая ниша, забранная железной дверью. Однажды Хельмут сумел ее отворить. Это было неплохое место, чтобы отсидеться до прихода американцев. Он заблаговременно запасся водой и консервами, но воспользоваться убежищем не пришлось. Когда взвыл ревун алярма, Пауль выбежал первым, и почти сразу раздался взрыв, опрокинувший его на груду щебня. «Не ходи к нашим... засыплешься в два... счета...» — с трудом шевеля окровавленными губами, проговорил он. И Хельмуту почудилась усмешка в угасающих глазах русского. За то время, что они провели бок о бок, неразлучно, как сиамские близнецы, Хельмут уверился, что знает о Пауле все или почти все, но даже теперь, спустя многие годы, он остро помнил свое смятение перед усмехающимся ликом смерти обернувшейся непостижимостью чужой жизни.
— Он умер достойно, — тихо произнес Лемке. — Он был... как правильно? Несломленный! Понимаете? Меня готовили для заброски к вам. Пауль должен был передать мне все сведения о себе, о своей жизни, об окружающих словом, все. Но он приготовил провал. Он что-то скрыл. Очень главное!
Лемке поднял глаза и увидел, как по ее лицу бегут слезы. Это его потрясло, он никогда не видел, чтобы плакали с таким покойным, просветленным лицом.
— Про Пашу говорили, что он талант, — сказала Надя.
— Вот как?
— Он ведь музыкальную школу окончил, каждый день в Москву ездил... уроки брать.
— Говорите, — быстро сказал Лемке.
— Павлик был знаменитость. Сам Хренников к нему приезжал!.. Молодой, помню, кудрявый, все улыбался и Пашу хвалил. Раз как-то в клубе Горбунова они на пару выступали. Хренников на аккордеоне, а Павлик наш на баяне. Одиннадцать годков ему тогда было, из-за мехов не видно. Что там делалось, не передать. Народищу в клуб набилось, яблочку упасть негде...
Так вот почему Пауль так пренебрежительно относился к музыке и ко всему, что с ней связано!
— После школы Павлик должен был в консерваторию поступать, а тут война...
Вот она, тайна Пауля. Он сыграл на их убежденности в серости русских простолюдинов и сделал это безукоризненно...
Потом Надя достала из сундука потрепанный конверт с толстым патефонным диском. «И.-С. Бах. Хоральные прелюдии. Переложение для баяна. Исп. Павел Ледков».
— И у вас имеется платтеншпиллер? — охрипшим голосом спросил Лемке.
— А что это? — не поняла Надя.
— Ну этот... — Лемке покрутил рукой.
— Патефон?
— Патефон!
— Нету, — вздохнула Надя. — Выбросили. А такой был хороший, нутро бархатное, головка никелированная... У нас проигрыватели теперь у всех. Электрические. Завести?
Лемке энергично закивал головой.
— Устин Васильич тоже все время просит. Заведи, дескать, Пашкину. А я берегу. Это ведь все, что у меня от Паши осталось. Так я какую-нибудь пластинку поставлю, старик и рад. А для вас заведу. Вы же с ним... — она не договорила, сняла вязаную салфетку с тумбочки. Под салфеткой оказался примитивный электрофон.
— Это то, что надо! — сказал Лемке.
— А я в толк не возьму. Это мне местком выделил, как на пенсию провожали.
Она откинула крышку и бережно установила диск, потом оглянулась на дверь в горницу:
— Дядя Устин! Ты спишь?
— Что тебе, Надейка? — слабо отозвался Устин Васильевич.
— Будешь Пашкину игру слушать?
— Дан на чем ему играть-то? Баян-то я еще в шестьдесят втором...
— Мы пластинку заведем!
— А... Ну тогда ладно... Пособи, я сяду...
— Я помогу, — сказал Лемке. И пошел в горницу.
Он осторожно приподнял старика за плечи, подсунул под голову подушку, сел рядом у изголовья.
Было полное впечатление, что на кухне заиграл орган, столь могучи и торжественны были звуки. Шла басовая партия. Старик напрягся, всем истаявшим телом потянувшись навстречу знакомой музыке, голова его затряслась.
А баян уже пригоршнями разбрасывал серебро аккордов — мертвый сын играл для умирающего отца.
Лемке почувствовал, как ознобом стягивает затылок. Он встал и неверным шагом вышел на воздух, в душную июньскую ночь. Слабо тлели фонари на столбах, окна были темны и немы, темноту вспарывали всполохи далекой грозы. Где-то густо пропел электровозный рожок, прогрохотали, удаляясь, колеса; затем все стихло.
Надя выбежала к нему.
— Я здесь, — подал ей голос Лемке, как подают руку.
Они постояли молча, потом так же молча поднялись в дом.
Лемке помешкал немного и прошел к Устину Васильевичу. Тот лежал с закрытыми глазами, губы его шевелились. Лемке сел подле, взял в руки его горячую подрагивающую ладонь. Старик прошептал что-то. Лемке склонился к нему поближе.
— Ты не Пашка, я знаю... — отчетливо произнес старик. Две слезинки выкатились из-под седых ресниц.
Устин Васильевич умер в третьем часу, выждав, пока на кухне умолкнет голос того, чужого, своим появлением лишившего его надежды. Он лежал на левом боку, и лежать ему было неудобно, но повернуться самостоятельно уже не мог. Впрочем, это больше не имело значения, он знал, что отойдет ночью. Так он и затаился в этой неловкой позе, но не спал, должно быть, стерег приближение конца, чтобы не умереть спящим.