За линией Габерландта - Вячеслав Иванович Пальман
А вместо этого - столкновение с грубой и тяжелой жизнью. Запах казармы, серые шинели, штыки часовых и жуткая неизвестность впереди.
Мы не могли мириться с подобной действительностью. И мы не смирились.
Как сейчас, я помню таинственные перешептывания по углам, горящие в темноте глаза и жаркие руки друзей, решительно поклявшихся уйти из неволи. В этой казарме нас было человек двадцать. Мы начали готовиться к побегу.
- А потом куда? - спросил Величко.
В Москву. Слушать лекции самого Тимирязева.
Глубокой ночью большая группа студентов воспользовалась нерасторопностью часовых, обезоружила и заперла их и ушла из казармы далеко за город. На какой-то лесной полянке у Дарницы, когда небо только-только. окрасилось в малиновый цвет восхода, мы посмотрели на яркое сияние молодого дня, крепко пожали друг другу руки, поцеловались и разошлись в разные стороны искать свою судьбу.
Наш путь лежал на север.
В Москве удалось устроиться на квартиру к дальней родственнице Ильи. Еще день, и мы уже шли на Манежную площадь, в университет, - два вольнослушателя в старых студенческих тужурках, с беспокойными глазами и пустыми желудками. Каково же было наше разочарование, когда мы вдруг узнали, что Тимирязев вышел в отставку и не посещает университета! Вот уж поистине не везет!
Нам шепнули:
- Тимирязев ушел в знак протеста против преследования студентов в Киеве.
Мы все-таки остались верны своей цели. Устроились на работу грузчиками. Ждали, пока придет наш час. И он пришел. Скоро вся Москва уже знала, что министр Кассо, напуганный коллективным протестом профессоров университета, прислал Тимирязеву извинение и пригласил его вновь занять кафедру. В день, когда знаменитый физиолог вошел в свою аудиторию, мы уже были там и вместе со всеми встретили его громом оваций.
В счастливом неведении беды прошел год. Не буду говорить, как много дал нам этот год. Нас знали в университете как Павлова и Кочеткова; мы, в свою очередь, быстро привыкли к этому учебному заведению, познакомились с товарищами и профессорами и, конечно, с самим Климентом Аркадьевичем Тимирязевым. Счастливые дни, дорогие, на всю жизнь запомнившиеся встречи!
Тимирязев скоро отметил нашу страсть к ботанике. Он поручал нам с Ильей кое-какие опыты и вступал в разговор на темы, подчас очень далекие от физиологии. Так и подмывало откровенно рассказать ему, кто мы такие и какая злая судьба забросила нас в Москву! Но мы сдерживали это вполне объяснимое желание. Терпение и терпение!
Вскоре Тимирязев познакомил нас со своими друзьями и нашими учителями - Лебедевым и Лучининым. Что это были за люди! Каждый день и вечер, проведенные рядом с ними, делали нас самих богаче, а наш кругозор шире. Мы не замечали, как из наивных юнцов быстро превращаемся в зрелых людей, способных мыслить не только о проблеме хлорофилла, но и о том, что окружает нас. Юношеская мечта о рае на земле отодвигалась все дальше и дальше, мы стали понимать, как труден путь к счастью даже для людей, вооруженных большими знаниями.
Я не могу не упомянуть в своем дневнике о Маше Лебедевой, с которой познакомился на лекциях ее отца, профессора Лебедева. В аудитории она всегда сидела слева от меня. Несколько дней я не сводил с нее глаз - такой обаятельной и милой казалась мне эта высокая белокурая девушка. Ее голубые глаза на лекциях становились строгими, щеки бледнели. Я видел, как она даже слегка открывала губы и, подавшись вперед, впивалась в учителя, не желая пропускать ни слова из сказанного. Она была предельно внимательна и строга благородной строгостью жадного до знаний человека.
Маша перехватила мой взгляд. Я увидел, как недоуменно поднялись брови, как вспыхнули ее щеки. Она резко отвернулась. Но что-то смутило ее, и Маша глянула на меня быстро и коротко. Румянец выдал ее волнение. И хотя после этого она долго не замечала меня, я чувствовал, что она все время помнит обо мне. Я ее смущал. Маша не была теперь спокойной, она вздыхала, задумывалась, вертела в нервных пальцах непослушный карандаш.
Вскоре мы познакомились и подружились.
Позвольте мне высказаться прямо, с опасностью быть прозванным фаталистом, но я уже тогда знал, что Маша Лебедева - моя нареченная.
И надо же было случиться, что в день, когда я впервые хотел сказать ей слова любви, нас выследили и взяли».
Глава четвертая
Несколько слов о своей работе - и мы снова вернемся к архивным бумагам, рассказывающим историю Зотова
Мне очень не хотелось прерывать плавное течение дневника Николая Ивановича Зотова. Но потом я решил сделать это на пользу читателю.
В моей совхозной квартире большой непорядок. На столе, на кровати, на стульях и даже на полу разложены бумаги из катуйской находки. Я очень боюсь потеряться в них, боюсь упустить нить, удерживая которую можно постепенно размотать весь клубок событий далекого прошлого, не запутать читателя и, главное, не запутаться самому.
Проще всего накинуть на двери крючок, сесть поудобнее на полу и с утра до ночи заниматься только бумагами. Но этого сделать нельзя хотя бы потому, что за стенами квартиры живет совхоз, где очень многие люди ждут главного агронома. Нельзя забывать, что агроном в северном совхозе - фигура куда более значимая, чем на южных широтах страны. От распоряжения агронома зависит все: и судьба растений, и земля, и заработок людей. Слишком многое мы создаем здесь сами: климат, почву, даже свет. Но об этом - не сейчас.
Итак, я мог уделять бумагам только час-другой свободного времени по вечерам. Не очень много, если вспомнить, что после работы у нас всегда проводилась разнарядка, а потом надо пройти по теплицам, осмотреть парники, почитать почту, прочесть лекцию на курсах, заказать и дождаться телефонного разговора с Магаданом и, наконец, написать хотя бы раз в неделю письмо домой или той девушке, которая звала меня «романтиком в некотором роде».
Дни проходят быстро. Сейчас уже первые числа апреля. Всего немногим больше недели живу я в поселке совхоза на берегу моря. Мой директор Иван Иванович Шустов не признает никаких передышек и отпусков. Он дал мне сутки на ознакомление с хозяйством и был очень доволен, когда в тот же день вечером я объявил ему, что «вошел