Александр Абрамов - «Мир приключений» 1966 (№12)
— Именно.
— Там вы женаты на другой женщине, живете на другой улице и как-то связаны с Заргарьяном и Никодимовым, о которых здесь ничего не знаете, так?
Я кивнул.
Он встал и прошелся по комнате, словно сдерживая волнение. Но я видел, что он взволнован.
— А теперь расскажите о снах. Я думаю, что все это связано.
Я рассказал и о снах. Теперь он смотрел уже с нескрываемым интересом.
— Значит, чужая жизнь? Какая-то улица, дорога к реке, торговый пассаж. И все очень отчетливо, как на фотографии? — Он говорил медленно, взвешивая каждое слово, словно размышляя вслух. — И все запомнилось?
— Я даже мозаику на полу помню.
— И все знакомо до жути, до мелочей? Кажется, бывали тут сотни раз, а в действительности так и не видели?
— А в действительности так и не видел, — повторил я.
— Что же врачи говорят? Небось советовались.
Мне показалось, что он сказал это с какой-то лукавинкой.
— А что врачи говорят, — отмахнулся я. — Возбуждение… торможение. Это всякий дурак знает. Днем кора головного мозга находится в состоянии возбуждения, ночью наступает торможение. Неравномерное. С островочками. Эти островочки и работают, клеят из дневных впечатлений сны, монтируют…
Заргарьян засмеялся:
— Монтаж аттракционов. Как в цирке.
— А я не верю! — рассердился я. — Какой это, к черту, монтаж, когда все смонтировано до мелочей, до листка какого-нибудь на дереве, до винтика в раме. И повторяется, как сеанс в кинотеатре. Раз в неделю обязательно посмотришь, что уже снилось десятки раз. А ведь уверяют, что во сне увидишь только то, что наяву видел и пережил. Ничего, мол, другого.
— Об этом еще Сеченов писал. Он даже слепых опрашивал, и оказалось, что они видят во сне только то, что уже видели в зрячем состоянии.
— А я не видел, — упрямо повторил я, — ни в жизни, ни в кино, ни на картинках. Нигде! Ясно? Не ви-дел!
— А вдруг видели? — усмехнулся Заргарьян.
— Где? — закричал я.
Он не ответил. Молча взял сигарету, закурил и вдруг спохватился:
— Простите. Я вам не предложил. Вы курите?
— Вы мне не ответили, — сказал я.
— Я отвечу. У нас впереди еще большой, интересный разговор. Вы даже не представляете себе, каким открытием для пас будет эта встреча. Ученые ждут такой минуты годами. Я же счастливчик: всего четыре года ждал. Вы свободны? — вдруг спросил он. — Можете подарить мне еще несколько часов?
— Конечно, — растерянно согласился я, все еще ничего не понимая.
Внезапная перемена в Заргарьяне, его возбужденный, нескрываемый интерес даже чуть-чуть смутили меня. Что особенного я рассказал ему? А может быть, Галя была права: именно здесь и был ключ к разгадке всего случившегося?
А Заргарьян уже звонил кому-то по телефону:
— Павел Никитич? Это я. Ты еще долго намерен пробыть в институте? Прелестно. Я привезу к тебе сейчас одного товарища. Он у меня. Кто? Ты даже не представляешь кто. Тот, о котором мы с тобой мечтали все эти годы. То, что он рассказал мне, подтверждает все наши домыслы. Я подчеркиваю: все! И даже больше. Трудно вообразить: голова кружится. Нет, не пьян, но напьюсь обязательно. Только потом. А сейчас едем к тебе. Жди.
Он положил трубку и обернулся ко мне:
— Вы понимаете, что такое рефрактор для астронома? Или электронный микроскоп для вирусолога? Таким драгоценным инструментом являетесь для меня вы. Для нас с Никодимовым. Я сделаю Зоеньке царский подарок — ведь она подарила мне вас. Едем!
Я по-прежнему ничего не понимал.
— Надеюсь, вы не будете меня ни колоть, ни резать? Больно не будет? — спросил я голосом пациента, пришедшего па прием к хирургу.
Заргарьян захохотал, очень довольный.
— Зачем больно, дорогой? — заговорил он вдруг с акцентом восточного торговца. — Сядешь в кресло, заснешь на полчасика, сны посмотришь. Как в кино. — И прибавил уже без акцента: — Пошли, Сергей Николаевич. Я вас отвезу в институт.
ЛАБОРАТОРИЯ ФАУСТАИнститут находился в стороне от шоссе, в дубовой роще, показавшейся мне в темноте беззвездного вечера лесом из детской сказки. Кусты, похожие на гномов, разлапистые деревья, черные пни за кюветом, выглядывающие из травы, как диковинные зверюшки, — все это уводило в романтическую и жутковатую темь. Но вместо избушки на курьих ножках в конце асфальтовой аллейки подымалась круглая десятиэтажная башня с кое-где освещенными окнами. Какие-то из них мигали, вспыхивая и потухая, словно включались и выключались за ними гигантские “юпитеры” в съемочном павильоне.
— Валерка Млечин над беспроволочным светом колдует, — сказал Заргарьян, перехватив мой взгляд. — Думаете, у нас? Нет, не у нас. Мы под самой крышей с другой стороны.
Скоростной лифт поднял нас на десятый этаж; мы вошли в кольцевой коридор, дорожка которого тотчас же устремилась вперед. Она двигалась мягко, беззвучно, с привычной скоростью эскалатора.
— Включается автоматически, как только вы входите в коридор, — пояснил Заргарьян, — а выключается нажимом ноги на эти регуляторы.
Слегка выпуклые, освещенные изнутри молочно-белые плитки были вкраплены одна за другой через каждые два метра в пластмассовую ленту коридора. Мы плыли мимо двухстворчатых белых дверей с крупными номерами. Против двести двадцатого Заргарьян нажал регулятор.
Мы остановились. Тотчас же раздвинулись двери, открывая вход в большую, ярко освещенную комнату. Заргарьян подтолкнул меня к креслу и сказал:
— Поскучайте минут десять, пока я поговорю с Никодимовым. Во-первых, это избавит вас от необходимости повторяться, во-вторых, я сделаю это более профессионально.
Он подошел к противоположной стене; она раскололась, раздвинулась и сейчас же закрылась за ним. “Фотоэлемент”, — подумал я. Оборудование института, кажется, вполне соответствовало современным требованиям научно продуманного делового комфорта. От описания одного лишь коридора Кленов пришел бы в восторг; не зря же он обещал мне всяческую поддержку “душой и телом”.
Но в комнате, где я ожидал Заргарьяна, кроме расколовшейся стены, не было ничего особенно примечательного. Письменный стол-модерн с прозрачной доской из плексигласа па никелированных ножках, открытый сейф в стене, похожий на духовку электроплиты, невидимый источник света и губчатый диван с большой подушкой: тут ночевали, когда задерживались. Возле стола возвышалась кипа желтой полупрозрачной пленки. По ней, как в кардиограммах, бежали жирные зубчатые линии. Пол из цветного пластика придавал комнате, пожалуй, излишне элегантный вид, но аскетические стенды с книгами и диаграммы на стенах, выполненные из того же пластика, возвращали ей серьезность и строгость. На одной диаграмме разноцветная кора обоих полушарий головного мозга выпускала металлические стрелы, которые увенчивались зашифрованными надписями из букв латинского и греческого алфавита. Другая предъявляла глазу просто пучок непонятных металлических линий с приклеенной сбоку надписью от руки: “Биотоки спящего мозга”. Тут же был приколот лист бумаги с машинописным текстом: “Длительность и глубина снов. Наблюдения лаборатории Чикагского университета”.