Гевин Экстенс - Вселенная против Алекса Вудса
Я выключил свет в машине и стал ждать, пока перестанут трястись руки.
Мистер Питерсон написал:
Ты молодчина. Я тобой горжусь.
У меня на глаза навернулись слезы. Пришлось сделать десяток глубоких вдохов.
— Не знаю, зачем я взял кресло, — признался я. — Хотел оставить его на больничной стоянке. Ладно, потом верну. Воровать нехорошо…
Мистер Питерсон издал сдавленный квакающий звук, и я испугался, что он задыхается. Потом до меня дошло, что он смеется. Тогда я тоже засмеялся. Только не так, как смеются удачной шутке. Меня сотрясал истерический хохот, похожий на лай гиены, от которого по щекам текли слезы. Только через несколько минут я успокоился настолько, чтобы суметь прочитать очередную записку мистера Питерсона.
Ты в норме?
— Да.
Отлично. Тогда делаем ноги.
Я завел мотор, и мы тронулись в путь. Спустя десять минут мы уже выбрались на шоссе А303, направляясь на восток, в сгущавшуюся ночь.
Глава 21
Элементарные частицы
Стр. 298 Мы высадились в Кале около шести утра по местному времени. Над восточным горизонтом едва-едва занимался рассвет. Спустя несколько минут мы уже покидали порт. На таможне нам не задали ни одного вопроса. Мы проехали около сотни миль и на подступах к Сен-Кантену сделали первую остановку, чтобы позавтракать.
Переправа прошла без приключений. На пароме мистер Питерсон начал клевать носом и наконец уснул. Пристроив его кресло в укромном уголке на нижней пассажирской палубе, я отправился наверх. Я впервые ступил на борт морского судна. И впервые оторвался от дома на такое расстояние — раньше я дальше Лондона никуда не ездил. Я простоял добрых полтора часа, облокотившись о борт и глядя, как подо мной вспухает и опадает черная толща воды, а над головой мерцают звезды. На палубе было пусто: немногочисленные пассажиры предпочли остаться на нижней палубе. Никто не нарушал моего уединения, я слушал плеск волн и наблюдал за едва заметными изменениями в небе. Приглушенный свет, горевший на пароме, был не в силах рассеять окружающую темноту, в которой ясно различалась широкая серебристая лента Млечного Пути, выныривающая из-за кормы в созвездии Кассиопеи и бегущая по небу к Стрельцу, чтобы под ним упасть в море. Над правым бортом я видел Сатурн в созвездии Девы, над левым — Венеру в Рыбах. Открытый чистый горизонт сообщал картине неба необычайную симметрию и гармонию. Мелькнула мысль о маме — она наверняка развила бы целую теорию насчет того, что означает данное расположение светил. Но обдумывать ее я не стал. Я вообще ни о чем не думал, а просто стоял и смотрел, позволив сознанию порхать от ощущения к ощущению, словно бабочка на теплом ветру.
Странное это было состояние. Я не размышлял о том, что меня ждет впереди. Недавние события — разговор с Элли, бегство из больницы — уже казались полузабытым сном. Реально лишь то, что происходит здесь и сейчас. Адреналин, на котором я держался все последние часы, успел выветриться, но поразительным образом оставил меня в состоянии спокойной собранности. Впрочем, это была моя рабочая гипотеза. После отъезда я выпил восемь банок диетколы и не исключал, что они сыграли в моем самочувствии определенную роль. Как бы то ни было, спать мне не хотелось; мало того, я не собирался спать до самого Цюриха. Мне довольно трудно объяснить свои мотивы, не заимствуя маминых интонаций, но я все-таки попытаюсь. Так вот, я взялся довезти мистера Питерсона до Швейцарии и эту обязанность возложил на себя добровольно, а раз так, то я буду держаться столько, сколько потребуется. Если мне предстоит проделать до Цюриха семьсот миль, не сомкнув глаз, значит, я их проделаю. Случись так, что мне пришлось бы ехать до Китая, или Новой Зеландии, или до обратной стороны Луны, — я бы доехал. Передо мной стояла цель, и я знал, что должен ее достигнуть. Остальное не имело значения.
Я не чувствовал усталости ни когда мы покидали порт, ни когда мчались по autoroute[9] к Сен-Кантену. Зато на меня напал зверский голод. В кафе на автозаправке я проглотил пять pains au chocolat,[10] обильно запив их диетической колой. Мистер Питерсон съел круассан, макая его в кофе. Глотать ему было трудно, и он практически отказался от твердой пищи. Потом он посидел в машине с распахнутой дверцей и выкурил косячок, а я устроился на поросшем травой холмике неподалеку и занялся медитацией. Трава была сырой, но я набросил на плечи плед и не замерз. Постепенно ритм моего дыхания подстроился под ровный гул проезжающих мимо машин, и мои вдохи и выдохи вместе с ним превращались в ничто. По той же трассе мы добрались до швейцарской границы, каждые полтора часа останавливаясь на автозаправках или в небольших городках, чтобы я мог размять ноги, а мистер Питерсон — покурить. Все наше десятичасовое путешествие по Европе он курил больше обычного, объясняя это тем, что мой прощальный урожай удался, на славу и жалко его терять, но я подозревал, что дело не только в этом. Я не знал наверняка, мучают ли его боли после побега из больницы, но то, что его физическое состояние ухудшилось, от меня не укрылось. Падение на кухне не добавило ему сил, а двое с половиной суток на больничной койке заметно подорвали способности к передвижению, и без того ограниченные. Даже ненадолго лишенные привычной нагрузки, мышцы и связки быстро разрушались. Ноги и руки у него деревенели, их без конца сводило судорогой, а трава, по-видимому, приносила хоть какое-то облегчение. Я видел, каких усилий ему стоит просто выставить ноги наружу из открытой двери машины, чтобы покурить на воздухе.
Получилось, что зря я угрызался насчет похищенного кресла-каталки. Что бы мы без него делали? Мистер Питерсон не особо сопротивлялся, когда я предложил им воспользоваться, и на остановках я пересаживал его в кресло. Так мы и продолжали двигаться на юго-восток.
Сельские пейзажи северной Франции в целом похожи на южнобританские, хотя просторы там, конечно, другие. Если бы не указатели, не пункты уплаты дорожной пошлины и не правостороннее движение, разница была бы и вовсе незаметной. Но по мере того как мы приближались к винодельческим районам, расположенным на побережье, картина менялась. Люневилль, в котором мы остановились на обед, уже почти ничем не напоминал Англию, а в Сен-Луи, недалеко от границы со Швейцарией, я наконец ощутил себя в другой стране и решился позвонить маме.
Не знаю, что сказать про тот разговор. Ничего хорошего из него не вышло.
Было около трех дня, в Англии — на час меньше из-за летнего времени. Я полагал, что пяти часов маме хватило, чтобы прочесть и переварить мое письмо, и она успела успокоиться. Как я ошибался! Едва сняв трубку, она принялась плакать и плакала до тех пор, когда я не нажал отбой. В промежутке она произнесла лишь несколько обрывочных фраз, часто повторяя: «Ох, Лекс». Спросила, где я, и потребовала, чтобы я немедленно возвращался, и тогда, дескать, все будет хорошо. Я не стал уточнять, что она имеет в виду, к тому же я заранее решил, что не признаюсь, куда мы уехали. Просто сказал, что со мной все в порядке и что я буду дома в конце следующей недели. Но мои уверения на нее не подействовали, скорее наоборот. Пару минут я слушал, как она плачет в трубку, надеясь, что источник слез в ней вот-вот иссякнет, а потом попросил позвать Элли, но мама пропустила мою просьбу мимо ушей.