Хайнц Конзалик - Человек-землетрясение
– Когда мы можем ожидать вас во Вреденхаузене? – саркастически спросил Дорлах.
– На двадцать четыре часа уж я имею право, чтобы подготовиться к семейной жизни. Только у меня одна просьба: уберите Гельмута до моего приезда. Мой спаситель становится моим кошмаром, а если меня начинают преследовать кошмары, это страшно…
Перед жилым домом на Хольтенкампенер-штрассе Боб и Марион вышли. Доктор Дорлах остался сидеть, и даже шофер не открыл дверцу молодому господину.
– Пошли, – резко сказал Боб и взял Марион под руку. Букет роз он положил на левое плечо, как ружье. – Нам не нужна эта банда дерьмовых умников. Только ты и я… Для нас мог бы открыться новый мир. Создай мне этот мир, Марион…
Не оглядываясь, они вошли в дом.
Она приняла ванну и лежала в ослепительной, благоухающей наготе на кровати. Жалюзи были опущены, на ночном столике горела одна-единственная лампа, покрытая красным шелковым абажуром. Ее рассеянный, тающий в комнате свет едва прорезал темноту своим красноватым мерцанием. Освещение склепа… Баррайс сразу ощутил знакомый зуд по всей коже, таинственное чувство рвалось наружу из пор.
Он сидел возле Марион на кровати, положив левую руку на ее покрытый черными завитками лобок, а правой лаская вздымающиеся ему навстречу тугие, как будто обагренные кровью груди. Она лежала, застыв, с широко открытыми глазами, черные растрепанные волосы рассыпались по подушке, рот полуоткрыт, как после задушенного крика, – настоящая маска смерти, пугающая своей естественностью.
– Я люблю тебя… – тихо проговорил Боб. Дыхание его было прерывистым, она чувствовала дрожь в его руках и неотрывно смотрела на него. Каждый раз ее парализовал страх, когда прелюдия их любви начинала переходить в неистовое удовлетворение. – Я не хочу возвращаться в эту жизнь. Ты единственный человек, который меня понимает. Весь мир может состоять только из одного человека… Разве не ужасно, что мы так одиноки? Марион, посмотри на меня.
– Я вижу тебя, Боб, – сказала она едва слышно.
– Я сумасшедший?
– Но, Боб!
– Будь честной. Посмотри на меня внимательно! Я безумен? – Он убрал руки с ее гладкого, прохладного после купания тела и провел ими по своему лицу. Только сейчас он заметил, что весь вспотел, что его лицо влажно от пота. Он вытер его и почувствовал на ладонях запах духов Марион: – Я… я иногда не знаю, что делаю. То есть я знаю это точно, но не могу затормозить, тормоз не срабатывает… и телега катится и катится, увлекая все на своем пути. Я вижу все это отчетливо и ничего не могу поделать. Понимаешь?
– Не совсем. – Она не двигалась, только глаза ее немного успокоились. Ее вытянутое в красном мерцании тело утратило судорожную напряженность. Мускулы расслабились, тело стало мягким.
– Что ты не понимаешь?
– Зачем сейчас говорить об этом? Я люблю тебя, Боб…
Он наклонился, поцеловал кончики ее грудей, услышал ее тихий вздох и поднял голову. Пот снова выступил из его пор.
– Это я убил Ренату Петерс? – глухо спросил он. В ее глазах опять заметался страх:
– Я не знаю.
– Ты считаешь, я способен на такое?
– Я люблю тебя, Боб.
– А если это действительно был я? Если я столкнул ее с моста?
– Иди к мне, Боб. Ближе. – Она обхватила пальцами его затылок. Но он воспротивился движению ее рук, упершись локтями в кровать.
– Что ты вообще думаешь обо мне? Ты маленькая черная кошка, мурлыкающая, когда ее гладят. Но у тебя ведь есть мозги. Ты же должна думать. Должны же быть у тебя другие мысли, кроме: любовь! любовь! любовь! Этим начинается любая жизнь, но на этом она не кончается! Я убил Ренату Петерс?
– Боб… – ее глаза засверкали.
– Будь искренней! – неожиданно закричал он. Она вздрогнула, как в судорожном спазме, ее раздвинутые ноги сжались. – Будь искренней, черт возьми! Будь честной! Ты моя жена! Хотя бы моя жена должна быть честной! – Он набросился на нее, как гигантская змея, собирающаяся задушить свою жертву: – Я убил ее?
– Да, – прохрипела Марион.
– Да?! – Воспаленный мозг Боба затуманился. «Мое сердце сгорает, – подумал в ужасе он. – О Боже, мое сердце сейчас просто расплавится, настолько оно раскалено».
Он схватил руками шею Марион, уставился в ее широко раскрытый рот, в эту красную, наполненную горячим дыханием, грозящую поглотить его пещеру, пальцы его обрели силу, и с глухим стоном он сжал их.
10
Нет, он не убил ее. Он душил ее, пока она не лишилась чувств, потом сидел перед ней на корточках, любовался прекрасным, безжизненным, обнаженным телом, осыпал его поцелуями – от волос до кончиков ногтей – и чувствовал, как его бушующее нутро потихоньку успокаивается, возбуждение уходило, подобно воде при отливе. Наконец сознание его прояснилось настолько безжалостно, что он стал омерзителен сам себе. Он лег рядом с Марион, еще не очнувшейся от своего беспамятства, закрыл лицо обеими руками и тихонько заплакал.
Он не заметил, как она открыла глаза, но лежала, затаившись, без движения, не ради того, чтобы дальше изображать абсолютно побежденную, а из страха, чистого страха за свою жизнь. Лишь когда он пошевелился, выпрямился и посмотрел на нее, их взгляды встретились.
– Выкинь меня вон! – сказал Боб глухим голосом. – Или возьми какой-нибудь предмет, хотя бы лампу, и проломи мне череп. Ты сделаешь доброе дело, верь мне.
– И кто только сделал тебя таким? – тихо спросила она.
– Все! Я рос как король, а жил хуже нищего. Нищий может стоять на углу с протянутой рукой – и это жизнь! А меня обкладывали шелковыми подушками, и стоило мне кашлянуть, вокруг моей кроватки уже сидели профессора и устраивали консилиум. Когда другие мальчишки падали и разбивали себе колено, им наклеивали пластырь, и дело было исчерпано. У меня же в дом сразу спешил ортопед, мне делали анализ крови, чтобы установить, нет ли инфекции, срочно вызывали гематолога. Я всегда оставался желторотым юнцом, и если я пытался вырваться из этого спертого воздуха гипертрофированной материнской любви и буржуазного генеалогического мышления, ко мне приглашали психоневролога, который разговаривал со мной, как врач с больным в Конго. Это было тошнотворно, всегда тошнотворно… Но однажды, мне было лет тринадцать, я случайно поймал в саду кошку нашего садовника. Я схватил ее за горло и сжал. Когда она упала на землю, она была мертва. Впервые в жизни я увидел, что я сильнее, чем другие живые существа, что я обладаю собственной силой. Какое чувство! Потом я на всех это проверял: я щипал и бил наших горничных, пнул ногой садовника в берцовую кость и ликовал, когда он, как индеец, танцевал вокруг меня с искаженным лицом, я вонзил перочинный нож лакею Эмилю в жирный зад и украл у дяди Теодора собачью плетку. С ней я летом ходил по парку и сбивал головки всем цветам. Я обезглавил все розовые кусты, и мой триумф был неописуем. Я был сильнее всех… Потому что никто не залепил мне пощечину, когда я себя так вел. «Мальчик страдает манией разрушения», – услышал я однажды вопль дяди Теодора, а мама мягко ответила: «Я разговаривала об этом с профессором Валлербергом. Он это рассматривает как неизбежный выход половых агрессий». Так я рос. – Боб склонился к Марион. В ее глазах он прочел огромный панический страх. – Что же удивляться, что со мной стало? – Он обмяк, ткнулся головой между ее грудей и вдыхал запах ее тела, как наркотик. – Я люблю тебя, – бормотал он. – Но кто сможет любить меня? Я погибну. Завтра наша свадьба… Сделай благое дело, Марион: выгони меня вон!