Нил Никандров - Глоток дождя
— Смотри, рассердится однажды Бугаков, руки не подаст.
— У нас негласная договоренность: на шутки не обижаться. Он знает, я люблю его таким, какой он есть. Не думай, Петя гордится немалым резонансом моих песнопений.
Андрей рассмеялся.
— Послушай, Миша, а как я, в порядке? У меня никаких казусов?
— Присматриваюсь пока. Да не сомневайся, Андрей, найдем закавыку.
— Не успеешь. Придется отложить до лучших времен, когда не нужно будет сидеть взаперти.
— Они обязательно наступят, эти времена, еще погуляем. Городок обживается, вернешься — во сто крат лучше будет. Хотя и сейчас не жалуемся: все чаще вместо выбитых окон сверкают витрины, белеют занавесочки, а за ними улыбки полячек. В ресторанах млеет танго. Улучшается быт. Ты обратил внимание на свою кровать? Блеск! Такие у всего личного состава группы. Наш завхоз раздобыл кровати, предназначавшиеся для личной охраны фюрера. Правда, где-то они намокли, проржавели и скрипят, как колодезный ворот. Я так и сказал нашему завхозу: «Ты, Саввич, не кровати заприходовал, а гитлеровские стоны...».
Немудрящий треп Митрохина куда-то уплывал, и Андрей думал о своем. Да, он взрослый человек и уже знает, что быстротекущее время обладает печальной способностью: затягивать в свое Ничто-Нигде-Никогда рядовые человеческие судьбы. Все деяния его, Андрея Черняка, уместятся в скромной папке на полках какого-нибудь закрытого архива, и оттиск на обложке — «Хранить вечно» — будет пустой формальностью. Кто вспомнит, если нелепая ошибка или трагическая случайность оборвут жизнь? Ребята? Конечно, они не забудут. Не забудет Аркадий. Ирина? Как знать, нелегкий это вопрос. Как все-таки важно верить, что ты не исчезнешь бесследно и кто-то близкий будет беречь о тебе память: «Он был бойцом тревожной эпохи, всегда думал о других и шел на врага, подавляя чувство самосохранения...»
Когда спадает с глаз пелена, горько понимать нелегкую истину: ты будешь позабыт. Время заволакивает фигуры куда более монументальные. Преуспел ли ты в чем-нибудь значимом? Сомнительно: учительский институт-двухлетка, увлечение радиоделом, эпигонская пьеска о комсомольском штурме Марса, год преподавательской работы в деревенской школе, два с половиной — в тылу у немцев. Стандартно по нынешние временам и жидковато для благодарной памяти потомков...
Запахло табачным дымком — Миша затянулся папироской. Пустил несколько колец, сказал завидующе:
— Рвануть бы с вами. Да не прошусь — Грошев не пустит. И примелькался, знают меня в окрестностях. Сам что чувствуешь перед отправкой?
— Предпочитаю, Миша, как можно меньше вникать в это сейчас...
Андрей понимал, что в словах его была уклончивость, но и себе самому не сказать, что он в действительности чувствует. Боязнь? Не похоже. Тревогу неведомого? Не совсем, но ближе к истине. Может быть, ответ в торопящих ударах сердца — скорей, скорей в дело!
Черняк помнил, как желал он быстрее выйти к своим в дни падения Восточной Пруссии, когда остервенелые потоки гитлеровцев пытались пробиться к последним кораблям в Пиллау. Немецкий персонал школы сбежал на грузовиках, и Андрей в этой суматохе ушел от «коллег» навстречу приближавшемуся фронту. Ему повезло: он встретился с разведгруппой 3-го Белорусского фронта и двое суток передавал в эфир свои материалы. На восьмой день блужданий по немецким тылам группа напоролась на отряды самообороны гитлеровцев. Двух разведчиков скосили вражеские очереди, осколком размозжило «Северок». Командир не выдержал, обругал радиста: «Раззява! Не уберег рацию! Немые мы теперь, понимаешь?» Потрясенный радист рыдал, считая справедливыми обвинения командира. Не забыть, как он молил: «Расстреляйте меня, расстреляйте!»
Разведчикам удалось выбраться на островок тишины, уйти от собачьего перелая, выстрелов наугад и гулких перекличек прочески. Они укрылись в прозрачных лесопосадках, и им казалось, что дальше не смогут сдвинутся ни на миллиметр. Но минула промозглая мартовская ночь, и они снова были в пути. Две недели металась их группа между воинскими подразделениями вермахта. До сих пор во рту тошнотворный привкус этих дней. Разведчики питались мясом пристреленной лошади, которое быстро испортилось и превратилось в жилковатую липкую массу. Ее приходилось есть, потому что их шоколад и галеты кончились. Андрей помнит и картечины гороха. В который раз группа оторвалась от погони, ребята расслабились ненадолго и, шагая по ельнику, щелкали горошины. Вдруг на просеке мотоциклетный треск, хриплые выкрики, выстрелы. Вновь бег по перелескам, а во рту клейкая гороховая каша, забивающая горло, пресекающая дыхание. Не жил ли еще в Андрее лихорадочный, истрепанный ритм тех его мыслей?
Черняк не помнил, как попал к своим: его оглушило разрывом мины, когда он перебегал через дорогу, за которой уже рокотали «тридцатьчетверки»...
— Рассказал бы что-нибудь, — попросил Миша. — С Петей не поболтаешь, он молчун. Ты-то, надеюсь, поразговорчивей?
— О войне неохота.
— Не о войне. О своей девушке... О будущем... О чем хочешь.
— Знаешь, я толком и не уверен, что девушка у меня есть. Наши отношения были так неопределенны, а мы столь наивны и смешны... Как-то я поспорил с нею, что напьюсь дождя. Я пытался сделать глоток дождя, чтобы выиграть спор. Самоуверенное, дурашливое пари я проигрывал с самого начала. Счастье делало меня сумасшедшим.
— Для любимой пойдешь и на заведомый проигрыш, — понимающе сказал Митрохин.
— Она назвала меня победителем, отвела слипшиеся волосы со лба, сказала: «Ты обещал только глоток, а выпил всю тучу». Впрочем, это было давно. Вероятно, я стал скучным человеком и теперь не пошел бы на такое пари... Кстати, а ты почему отмалчиваешься? Женат?
— За два месяца до Зеебурга. Друзья предостерегали: зачем тебе, Митрохин, брачные узы перед вылазкой в Европу, остерегись до возвращения. Не послушал. У меня милая жена, Соней зовут.
— Пишет?
— Каждый день. Сообщает о соседках, болячках, снах. Такое ощущение, что не уезжал, а ходишь за ней по пятам и все подмечаешь, как в первые дни, когда всякое ее слово притягательно.
Помолчали, перебирая в мыслях каждый свое.
— А тебя? Ждет кто?
— Брат.
— А та девушка?
— Не было такого уговора, Миша.
Вновь возникла перед ним Ирина, веселая, легконогая, какой была в день первого прихода в его строгий дом. Андрей увидел ее из окна мансарды и не поверил: она ли? Но стук каблучков по скрипучей лестнице, шорох платья... Он стоял, как истукан: это так необычно — гостья в его сумрачной комнате... Приблизился издалека тот ее взгляд, щедрый и всепроникающий. Казалось, еще немного, и задышит она рядом, а он, показывая ей самодельный радиоприемник, так и не повернется к ней, не посмотрит прямо в глаза... Почему он так мало узнал о ней? Не потому, что не хотел. Он просто считал: успеется, впереди — бездна времени. Что может припомнить он? Первую встречу, когда он увидел ее на речном песке после купания: брызги сверкали на ее плечах, куцый «хвостик» свисал с затылка, она прыгала, выливая воду из ушей, тонкая, как танагрская статуэтка. Что еще? Игру в волейбол? Несколько походов в кино?.. Можно ли это назвать любовью? Если он спрашивает сейчас, мог ли он разобраться тогда? Видимо, поэтому после направления на курсы радистов Андрей не послал ей письма. Тогда он думал в приподнято-романтическом духе: могу и не вернуться, не буду внушать напрасных надежд. И все же находили минуты, когда хотелось знать: о тебе думают, надеются, что ты возвратишься живым и невредимым. Но чаще ему чудилось, что все надумано и та девчушка — всего-навсего случайная знакомая. Он только пожалел «смешную цаплю»: летом и одна, без друзей, на речном берегу, с раскрытой книгой, бездумно глядящая на волны. Все остальное — выдумка. Он просто подошел к ней и спросил: «Можно ли купаться, не холодна ли вода?» И ничего больше...