Леонид Фомин - Солнце красно поутру...
В общем, мне стало понятно состояние старика, и, чтобы как-то смягчить его, я с готовностью заявил, что ружье могу вообще не брать, если он этого захочет.
— Пошто не брать? Только стреляй да знай меру, — глухо отозвался из-за двери Василий Сергеевич.
Я повесил на гвоздь у порога взмокшую от ходьбы телогрейку, и мы с Леной прошли на веранду. Василий Сергеевич сидел к нам спиной против распахнутого настежь окна и медленно вращал за ручку пудовую дробокатку. На веранде стоял оглушительный гром, звякали стекла, на полу приплясывали стулья. На подоконнике рядком теснились почерневшие гильзы, на столе — всевозможные баночки и мешочки. Увидев все это, Лена просияла: батя готовится к охоте.
Вышли мы в полночь.
В небе по-весеннему ярко горели звезды. С недалекого, затопленного полой водой болота доносились какие-то непонятные ухающие звуки. А потом над головой послышался свистящий шум — мы догадались, что там, в невидимой вышине, неслись, спешили к родным гнездовьям утки.
Лебедовушка — старинное глухариное токовище. Когда-то на него слеталось до двух десятков глухарей. Но сейчас ток обеднел. Василий Сергеевич утверждал, что его разорили хапуги и браконьеры.
Мы двигались по темной, как ущелье, просеке. С обеих сторон вытянулись к звездам мшистые сосны. Под ногами похрустывала смерзшаяся листва. Пахло озерной свежестью и березовым соком. В лесу царила ничем не нарушаемая тишина. Напрасно мы пытались что-нибудь услышать. Когда останавливались, нам казалось, что мы оглохли.
Василий Сергеевич, грузно продавливая каблуками подстывшую землю, шел впереди. Я едва различал его силуэт с закинутым за плечи ружьем. Лена часто отставала и замирала: ей хотелось во что бы то ни стало первой услышать глухаря.
Поднявшись на угор, Василий Сергеевич приставил к дереву ружье, закурил трубку. Мы, насколько позволяла видимость, осмотрелись. Справа по крутой гриве высился вековой бор с кряжистыми стволами, слева, в немой пустоте, раскинулось моховое болото. Это и была Лебедовушка.
Еще не светало, но приближение утра уже чувствовалось во всем. Стало прохладнее, меж деревьев пластами наслаивался туман. Где-то далеко, должно быть, на той стороне болота, звонкой свирелью пропела утреннюю песню зарянка.
— Слушайте, — шепотом предупредил Василий Сергеевич. Немного помолчал и так же тихо добавил: — На этой гриве играет один…
Василий Сергеевич, прикрыв ладонью огонек, посапывал трубкой. Лена неслышно отошла в сторону и растворилась в темноте.
Прождав полчаса, мы переменили место. И опять потянулись томительные минуты ожидания.
Сквозь кроны сосен на востоке узкой полосой заалела заря. Четко проступили очертания деревьев. Отделенные от земли густым туманом, они будто висели в воздухе. А глухарь все не пел.
Василий Сергеевич опять набивает трубку. Почему глухарь молчит? Неужто и этого, последнего, застрелили?..
Он запел, когда взошло солнце. Неуверенно, слабо, точно не желая омрачить плохой песней счастливое весеннее утро. Но чем выше поднималось солнце, чем больше в лесу было света, вопреки всем правилам, глухарь пел смелее и громче.
Мы все трое подкрадывались к глухарю. Неожиданно заметили его посреди неширокой елани, не на дереве, а на прогнившей сухой валежине. Краснобровый мошник, распустив черный хвост, низко свесив округлые крылья, самозабвенно скрежетал и точил, вытянув навстречу восходящему солнцу натопорщенную, отливающую перламутром шею.
Но почему глухарь приседает, почему садится на хвост и опирается на крылья? Я все пристальнее наблюдаю за птицей, слежу за каждым движением, улавливаю каждый звук — и вдруг догадываюсь: глухарь ранен. Вот почему он поздно запел!
Какая великая сила понудила его в это славное утро покинуть надежный тайник и выйти на поляну? Что заставило петь свою, быть может, последнюю песню?
Прошло около часа. Глухарь продолжал токовать, сбиваясь, умолкая и тут же начиная снова. Мы, потрясенные, не смели шелохнуться, чтобы не помешать, не спугнуть воскресшего певуна прежде, чем кончит петь он сам.
И вот он кончил, как-то враз, словно задохнулся. Весь собрался, сделался маленьким, прыгнул, упал с валежины и через елань, ни от кого не прячась, направился к соснам, волоча по сверкающей траве перебитые крылья. Теперь ему все равно. Он сделал то, чего не сделать не мог. И опять стало тихо, так тихо, что защемило сердце. Мы не замечали щебетания птиц — их песенки уже ничего не значили перед тем страстным гимном, который только что прозвучал.
Когда глухарь скрылся в чаще, вышла из-за укрытия Лена. Пунцовый румянец плавился на ее щеках, глаза поблескивали.
— Вот и спел петушок свою последнюю песню, — едва слышно произнесла она.
А Василий Сергеевич устало опустился на пень, набил трубку и, облокотившись на колено, надолго задумался.
ЛУКИЧ И ПЛАКСА
У охотничьей собаки Плаксы родились щенки. Пять голопузых слепых малышей. Все, как один, — толстенькие, гладенькие, головастенькие. Только мастью разные: два черных, два пегих, а один белый, в коричневую крапинку. Явно погрешила Плакса, народила своему хозяину, старому охотнику Лукичу, разношерстное беспородное племя.
Погоревал-погоревал Лукич, что у любимой собаки родились такие непутевые детки, да и решил скрепя сердце убрать их, пока малы. И в самом деле, на что они ему, беспородные? Ведь мать-то у них — известная в округе выжловка, чистокровная, с полной родословной русская гончая. Одних медалей у нее — и золотых, и серебряных — целых пять штук! Выкорми таких приблудышей — засмеют охотники. Да и проку от них не жди: раз есть примесь дворняги, хорошо работать не будут.
Знал это старый Лукич и тяжело вздыхал. Легко сказать — «убрать», а как он потом своей верной помощнице в глаза посмотрит? В жизни, даже в малом, не обманывал он собак, потому что был убежден: собака умнее всякой другой животины. Ведь не объяснишь ей, что щенки, мол, твои никуда не годные, порешить их надо, чтобы не портить доброе племя и не порочить былую охотничью славу. Плаксе-то ведь все равно, какие они, она — мать.
И все-таки надо что-то делать.
Плакса со своим бесценным семейством лежала под топчаном в кухне, на мягком, вдвое сложенном коврике. Из-под топчана доносилось сытое сопение спящих щенков, затаенные вздохи бодрствующей матери. Собака будто предчувствовала недоброе, несколько дней не отходила от щенков, стерегла каждое их движение. А сегодня невмоготу стала жажда, и Плакса, полностью доверяя хозяину, вышла. Воровато побежала к черепку, звучно шлепая языком и брызгая по сторонам, быстро полакала воды — и опять к потомству.