Балтийское небо - Николай Корнеевич Чуковский
Две обвернутые платками головки лежали на подушке. Она легла плашмя поперек кровати, прикрыв детей своим телом.
Он стоял и, не дыша, рассматривал их лица. Живы? Всё завязано, только носики торчат. И всё же видно, что вот эта, постарше, девочка, а это мальчик. Неужели не дышат? И вдруг девочка поморщилась от падавшего ей на лицо света и открыла глаза.
Через минуту она уже сидела и ела хлеб, тоненькими, скорченными пальчиками отрывая куски мерзлого мякиша от разломанной буханки. В углу, на полу — потому что никакой мебели, кроме кровати, в комнате не было, — уже сиял огонек на фитильке, вставленном в скляночку, и неподвижно отражался в больших глазах девочки. Мальчик тоже был еще жив, однако разбудить его не удавалось. Мать набила ему рот хлебом, но он, видимо, был совершенно к этому равнодушен. Хлеб так и лежал во рту. Прошло несколько страшных мгновений, когда казалось, что его уже невозможно заставить есть. Вдруг ротик его задвигался.
— Жует, жует! — закричал Лунин. — Смотрите, глотает!
Он нашел несколько старых газет и расстелил их на полу возле огонька. Торопливо он вытаскивал всё, что у него было в мешках, и раскладывал на газетах. Вот еще буханка хлеба, вот еще полбуханки, обрезки, ломти, сухари. Жестянки, жестянки. Копченая рыба, пакетики с сахаром, пакетики с крупой… Он словно боялся, как бы в мешках чего-нибудь не осталось, он тряс их и выворачивал наизнанку.
— Детям не хлеба одного нужно, а супа, каши, — говорил он. — Вот мы сейчас сварим…
Вдруг он заметил, что женщина так до сих пор ни кусочка и не съела. Он рассердился. Он накинулся на нее, накричал, и она села на край кровати, испуганно и послушно взяла ломоть и стала жевать. Съев ломоть, она спросила:
— А можно кусочек на кухню снести? Одной старушке?.. У нас там на кухне старушка одна лежит…
— Ваша мамаша?
— Нет, просто старушка… Можно?
— Конечно, можно! Это всё, всё ваше! — сказал он в восторге. Распоряжайтесь, как хотите…
Она ушла на кухню, а он, осмотревшись, увидел на полу, рядом со швейной машинкой, топор. Теперь главное — сделать, чтобы было тепло. Он схватил топор и, освещая себе дорогу фонариком, вышел из квартиры. Он не знал еще, где он достанет дров, но не сомневался, что достанет. Он чувствовал неодолимую потребность трудиться и совершать подвиги ради этой женщины и ее детей. Накормить их, согреть их, заставить их жить — высшее счастье, которое может выпасть на долю человека…
Ночью спать ему не хотелось, и он сидел на полу возле печурки, поджав колени к подбородку. Вся комната была полна блаженным теплом, а накаленная печурка всё еще раскрывала свою пасть, полную золота углей, и глотала щепки, которые он бросал в нее. Он уже сделал всё, что можно было сделать: нашел в какой-то пустой, брошенной квартире скамейки и полки, принес их и наколол на дрова, наварил полную большую кастрюлю странного кушанья, не то супа, не то каши — из круп и сала, — заставил всех съесть это варево, а мальчика, так и не проснувшегося, даже сам кормил с ложки. И теперь женщина и дети спали на кровати, а он сидел на полу, подстелив под себя свой тулуп, и с наслаждением прислушивался к их сонному дыханию.
Он был слишком возбужден и взволнован, чтобы спать. Ему не хотелось пропустить ни мгновения вот этой радости — сидеть здесь и слушать, как они, накормленные им, дышат. Завтра он уедет. Того, что он оставит им, хватит на несколько дней. А что потом?
— Как вас зовут? — услышал он вдруг и вздрогнул.
Женщина, оказывается, проснулась. Озаренный светом, падавшим из раскрытой дверцы печурки, он повернул голову в сторону кровати. Может быть, она уже давно не спит? Но кровать стояла во мраке, и он ничего не увидел.
— Константин Игнатьич, — ответил он.
Помолчал немного и спросил:
— А вас как?
— Маша, — сказала она.
Она замолчала; он подумал, что она снова заснула, и не осмелился больше ни о чем спрашивать.
Как он завтра уедет? Как он бросит их здесь одних?
6
Он сам не заметил, как в конце концов заснул, свернувшись на своем тулупе. Утомленный дорогой, морозом, он спал крепко, без снов, и проснулся очень не скоро.
За замерзшим окном был уже белый день, и зимний дневной свет наполнял комнату. Печурка уже опять топилась, на ней, тоненько звеня, закипал чайник. Лунин не сразу вспомнил, как сюда попал, а вспомнив, смутился, потому что лежал на самой середине комнаты и со всех сторон смотрели, как он потягивается, просыпаясь.
Дети смотрели на него с кровати, — теперь уже и мальчик не спал. Все платки с них были сняты, потому что в комнате стало тепло, и оба они не лежали, а сидели среди подушек, как птенцы в гнезде, и видны были их голые, неправдоподобно тонкие ручки. Мать их стояла у окна и тоже молча смотрела на него. Из раскрытой двери смотрела какая-то старуха, которую он в первый раз видел. Впрочем, старуха почти сразу исчезла, закрыв за собой дверь.
Они все, очевидно, давно уже ждали, когда он проснется. Он сразу заметил, что, пока он спал, они не притронулись к еде.
— Завтракать! Завтракать! — закричал он, улыбаясь.
Через минуту они уже пили кипяток с сахаром, заедая хлебом. Каша варилась в котелке. Лунину доставляло наслаждение кормить их, смотреть, как они едят.
Женщина разговаривала с Луниным просто, словно со старым знакомым. Она рассказала ему, что мальчик ее вот уже несколько дней как совсем разучился говорить, а сегодня заговорил опять.
— Сережа, тебе нравится этот дядя? — спросила она сына.
Мальчик, с полным ртом, застеснялся, улыбнулся, отвел глаза и ничего не ответил. Какая тощая у него шейка!
— А кто я такой? — спросил Лунин.
— Моряк! — ответил мальчик, с восхищением глядя на золотые нашивки у него на рукавах.
Проглотив несколько ложек каши, дети снова заснули. Они были так слабы, что насыщение немедленно вызывало в них сонливость. Их мать и Лунин продолжали пить кипяток; он — сидя на своем тулупе, она — присев на край кровати.
— А я вчера не рассмотрела, что вы во флоте служите, — сказала она. — На вас был тулуп…
Она, кажется, что-то хотела спросить, но передумала и умолкла.
Однако ему показалось, что он догадался, о чем она хотела узнать.
— А где их отец? — негромко спросил он, кивнув