Анатолий Марченко - Звездочеты
Сейчас же к остановившейся «эмке» быстро, без мальчишеской угловатости подошел совсем другой Семен — окрепший, подобранный, до неузнаваемости прокаленный на солнце, мужественный и сильный мужчина.
Они обнялись и долго не отпускали друг друга, и это молчаливое, порывистое, крепкое до боли в суставах объятье как нельзя лучше заменило им те слова, которые они, ожидая этой минуты, выносили в своей душе.
— Ты не путайся, я ненадолго, — улыбнулся Легостаев, с нескрываемой радостью вглядываясь в возмужавшее, даже посуровевшее лицо сына. — Понимаешь, так вышло… Не мог не поехать. Не знаю, что было бы, если бы не поехал…
— Папа! — с укоризной остановил его Семен, и Легостаев просиял: давно уже сын не называл его так трогательно-ласково, едва ли еще не с самого детства. — Оставайся хоть насовсем, вместе границу охранять будем. Молодец, что приехал.
— Ну спасибо. Веди, король, в свое государство. У тебя же и граница есть, и войско свое, и хозяйство — чем не король!
Они миновали ворота. Вслед за ними медленно, будто отфыркиваясь от пыли, тронулась было «эмка». Но Семен, переговорив с сопровождавшим отца лейтенантом, отпустил машину в отряд.
Легостаев увидел прямо перед собой старинное, из красного кирпича здание с колоннами, стрельчатыми окнами и крутыми каменными ступенями и ахнул:
— А это и впрямь королевский дворец!
— Бывшая помещичья усадьба, — пояснил Семен. — Не поверишь, стены, как у крепости, — вполметра.
— В случае чего, пригодится, — сказал Легостаев. — Под Гвадалахарой мы примерно в таком вот домике две недели отбивались. Стены помогали.
Солнце уже перевалило за полдень; в беседке, скрытой старыми раскидистыми кустами отцветшей сирени, курили и негромко разговаривали бойцы, видимо выспавшиеся после ночных нарядов. Невысокий плечистый пограничник вел к колодцу в поводу двух тонконогих, гривастых коней.
— Фомичев! — окликнул его Семен. — Грома подковать надо. Левая задняя расковалась.
— А я уже подковал, товарищ лейтенант. Данила заставских коней без очереди пропускает.
— Молодец! — похвалил Семен не то Фомичева, не то кузнеца Данилу. — Мой конь, — с гордостью пояснил он, кивая на стройного коня с выточенной головой, пружинисто торчащими ушами и нервными, чуткими ноздрями, со звездочкой на вороном лбу.
— Освоил кавалерию? — подзадорил его Легостаев. — Считай, отживающий род войск.
— Не торопись с конем прощаться, — возразил Семен. — На границе он и через двадцать лет пригодится.
— Я привык к скоростям, — отшутился Легостаев. — Не будем спорить, дай-ка я лучше осмотрюсь. Сам понимаешь, первый раз на заставе. Граница в той стороне?
— Точно, — подтвердил Семен, указывая на лес, простиравшийся до самого горизонта. — На правом фланге — река. Да я тебя свожу, погранстолб руками пощупаешь. Это завтра. А сейчас пойдем в мою хижину.
Они прошли по дорожке через старый яблоневый сад к невысокому домику с двумя крылечками.
— Неужто весь дворец — твой? — спросил Легостаев.
— С политруком на двоих. Он сейчас в отпуске. И тоже без семьи. Застава холостяков.
— Нет худа без добра, — отметил Легостаев. — В случае чего, никаких забот. Жену с малыми ребятишками в окоп не пошлешь.
Семен промолчал, и Легостаев так и не понял, согласен с ним сын или нет.
Они поднялись по скрипучему дощатому крыльцу, и Семен, пропуская вперед себя отца, сказал, что год назад крыльцо вовсе не скрипело, а сейчас скрипит, расшаталось — чуть не каждую ночь тревога, и крыльцу достается, когда сломя голову летишь на заставу.
Комната, в которой жил Семен, поразила Легостаева простором и светом. Узкая солдатская кровать, стол, этажерка с книгами, вешалка — ничего лишнего. В раскрытое окно заглядывала ветка яблони с еще крошечными зелеными плодами. Ветка была щедро освещена солнцем. Лучи его падали и на стол, словно хотели, чтобы маленькая фотография девушки, стоявшая на нем, была отчетливо видна каждому, кто войдет в комнату.
Они уселись на простые, выкрашенные в зеленый цвет табуретки.
На столе уже красовалась закуска: крупные куски сельди с холодными ломтиками отварной картошки, миска с огурцами и редиской, сало. Семену осталось лишь извлечь из шкафчика два граненых стакана и поллитровку. Он налил граммов по сто, чокнулся с отцом.
— Я символически, — предупредил он. — На службе — нельзя.
— А я — вольноопределяющийся, мне и бог велел, — откликнулся Легостаев и, выпив, захрустел сочной, с горчинкой редиской. Потом кивнул на фотокарточку, с которой грустно и будто удивленная чем-то необычным смотрела девушка, спросил:
— Она?
И тут же пожалел, что спросил: понял и неуместную внезапность вопроса, и неуместный тон его. Но — поздно.
Семен как завороженный смотрел на фотографию — так смотрят, когда перед тобой не изображение любимого человека, а сам человек, без которого невозможно жить.
Легостаев боялся, что обидит сына грубоватым намеком. И был поражен, когда осознал, что Семен благодарен за этот вопрос, за то, что он дал ему возможность исповедаться. Сын верил: отец сумеет его понять, как никто другой.
Он вдруг заговорил тихо, откровенно, как говорят люди, принужденные силой обстоятельств таить в себе похожие на вихрь чувства.
— И познакомился с ней необычно, и не думал вовсе, что так внезапно все произойдет. Понимаешь, в тот самый день, когда уезжал из училища. И даже в том самом поезде, в котором уезжал. Просто не верится, что так бывает и что можно только увидеть, ну вот только увидеть — и чтобы не забыть… Не знаю, бывает ли так…
— Бывает, — понимающе подтвердил Легостаев. — Еще как бывает…
Он хотел еще что-то добавить, но передумал — вспомнилось, как Ирина, совсем еще девчонка, сбежала от него тогда, когда он в первый раз поцеловал ее. В те минуты буквально рядом с ними со злобным тявканьем пролетали пули, и он подумал, что она испугалась стрельбы. Теперь-то наконец ясно, что вовсе не стрельбы. «Да, — с ожесточением отметил Легостаев, — все начинается с первого поцелуя — и ошибки, и горести, и даже будущее счастье. Все эти бабьи причитания — мол, стерпится-слюбится — лютый вздор, это уж точно…»
— Ну вот, — продолжал Семен, ободренный тем, что отец понимает его чувства, — подошел поезд, думаю, прощай, училище. Знаешь, как-то защемило сердце. Все-таки два года, друзья, юношеские мечты. Иду не спеша к вагону. И тут вот и произошло. Смешно, честное слово. И вагон-то простой, самый обычный, и день был — как все дни, и в мыслях — ничего такого, никакого предчувствия… Уж ты поверь мне, все было, как могло быть тысячу, нет, миллион раз — и что же? Подошел к вагону, вдруг открывается дверь и со ступенек спрыгивает, — нет, не человек, а само божество, такая девушка, что разве во сне приснится. — Семен поколебался, говорить ли ему так же откровенно дальше и решился с отчаянной смелостью, будто ринулся в водоворот. — Представляешь, такая девушка, которую давно уже в своих мечтах сотворил как что-то несбыточное, нереальное, такое, которое вот так всю жизнь и будет только в мечтах. Манить и отравлять жизнь тем, что вот она есть на свете, существует одна-единственная, а вовсе не для тебя создана, и ты так никогда и не догонишь ее, не увидишь наяву, не прикоснешься к ней. И вот — взглянули друг на друга. Какие у нее глаза! Будто первый раз, ну совсем впервые посмотрела на мир, возрадовалась ему и поняла, что мир этот — ее…