Коллектив авторов - Приключения 1972-1973
Солнышко пригревало, сытный запах навевал дрему, ярко раскрашенные «царьки» планировали и взлетали вокруг них. Афоня задумался. Веснушчатое курносое лицо стало взрослым и угрюмым.
– Хошь верь, хошь нет, – сказал он, – а про энтих что знаю – одна липа. Ни в личность не видел, ни о делах ничего… – Он огляделся. – Слушки о них страшные идут. Это верно. Кот этот, о нем даже в блате говорить страх. Имя! Одно знаю, – вдруг заторопился он, – Куцего Кот прижал. Это вот как на духу. Тот пьяный сам проболтался. Говорит: «Каждая сука будет грозить!» Я говорю: «Тебе? Да где они такие найдутся?» А он говорит: «Нашлись уже. Слыхал про Кота?» Я говорю: «Слыхал». Тот‑то и зубами аж заскрипел. «Никому, – говорит, – в жисть не спускал, а тут…»
– А из‑за чего?
– Так я понял, что Куцый хотел одного танцора поучить. Оттянул на него на танцах… Это на Куцего‑то! Одна девочка им обоим понравилась… Короче говоря, какой‑то Красавец. И тут явился в Горны Кот и говорит: «С Красавца брать хочешь?» Куцый говорит: «Возьму». – «Гляди, – говорит Кот, – решай как знаешь, только голову береги». Куцый было рыпнулся, а Кот говорит: «Красавец – мой человек, усек?» – и ушел. Ну, Куцый, конечно, усек. Маруху уступил! – Афоня звонко расхохатался: – Не, ты понял, а? Куцый какому‑то Красавцу маруху уступил? Конец света!
– А на каких танцах они сцепились?
– У Кленгеля небось, где ж еще!
– Слушай, Афоня, – сказал Климов, помолчав, – я еще вот о чем: опять ты работу забросил, опять со шпаной дружбу свел, забыл, куда такая дорожка ведет?
Оживление на курносом лице паренька пропало.
– Так я ж для пользы дела, – сказал он, отводя глаза, – вам вот могу помочь.
– Брось, – сказал Климов, – работать надо, парень. Иначе жизни не будет.
– Да неохота! – закричал вдруг Афоня визгливо. – Неохота, понял? Я, может, эти станки в гробу видал! Не могу я завод выдерживать: гром, лязг, железо! Воротит меня!
– Там главная жизнь страны…
– Пущай, – перебил Афоня, – какая хошь там жисть: главная, подчиненная – не могу я там, пойми ты, Климов! И ребята хорошие, а в глаза им смотреть не могу! Работать там не буду! Уволюсь. Вот!
– Ладно, – в раздумье сказал Климов, – работу мы тебе, может быть, подыщем другую, раз эту так нервно воспринимаешь. А когда с блатом порвешь?
Афоня молчал. Ногой в драном тапке ковырял замусоренную землю.
– Скажу, – не выдержал наконец он. – Вот вы все обо мне хлопочете: на работу устраиваете, слова всякие говорите… Да как же я с ними развяжусь? Это ж два дня до финаря. Ты думал, они что? Безглазые? Они знаешь как все секут? «Что‑то непонятно, – говорят, – кореш, парни сидят, а ты гуляешь?» – Он вскочил. – Идтить надо. Спасибо вам. Только больше не заботьтесь. Афоня сам дорогу найдет.
В помещении бригады сидел Гонтарь. Белая рубаха‑апаш открывала бронзовую мощную шею. Он смотрел в окно и не глядя попадал бумажными комками в корзину для бумаг.
– Отрабатываешь гранатометание? – спросил Климов, садясь за свой стол.
– Ни дня без боевой подготовки! – провозгласил Гонтарь и тут же перешел на серьезный тон: – Пока ты там разгуливал, дела в бригаде такие: первое, Брагин сгинул. Жена клянется‑божится: знать не знает, ведать не ведает, что с ним. Но по разным признакам, главным образом по душевному покою всех служащих, ясно, что исчез по собственной инициативе, а не по чужому сглазу. Да и дела у него веселые, направо поедешь – пулю найдешь, налево – к нам завернешь, домзак близко. Решил, видно, по искать третьей дороги.
Дальше, наши парни из второй бригады сообщают об активной и не совсем понятной в свете материалов вашего допроса деятельности мадемуазель Клембовской: бродит по самым подозрительным притонам и пытается завязать знакомство с блатными.
Климов еще только обдумывал эти новости, как явился похмыкивающий в усы Потапыч.
– Приказ висит, – сказал он с некоторым удивлением, отставляя руку с дымящейся трубкой, – и кандидату в вожди товарищу Селезневу черным по белому прописан выговор за грубость и бестактность, несовместимую с работой следователя рабоче‑крестьянского угрозыска.
– Я, братцы, Селезнева не люблю, – сказал, улыбаясь чему‑то своему, Гонтарь. – Но скажу, что в этом случае почти на его стороне. С чего это нам церемониться с нэпманами?
– При чем здесь это? – у Потапыча раздулись усы. – Селезнев грубил Клембовской – какая она нэпманша? Студентка, будущий врач. И отец был врач, и какой! Он и в старые времена бедняков лечил бесплатно… Это во‑первых, а во‑вторых, не понимаю., что они, из воздуха взялись, нэпманы? Им же разрешили таковыми стать! И почему вы, сударь мой, забываете, что без их появления вы, может быть, валялись бы по госпиталям, а кое‑кто был бы и в могиле. Голодуха, она ведь страшнее холеры.
– Понял! – сказал, не сгоняя с лица привычной улыбки, Гонтарь. – Кое в чем убедительно, папаша. Но вот как ты меня научишь их любить, когда я три года убивал на фронте их защитников и сам дважды валялся по лазаретам от их буржуйских свинцовых подарков? И как мне ты прикажешь к ним относиться, когда я возвращаюсь с фронта героем, я, в прошлом телеграфист Гонтарь, а теперь комвзвода Красной Армии. Я победил! Встречайте меня с оркестрами! А что я вижу, победивши толстопузых во всероссийском масштабе? Я вижу, что вокруг меня швыряют деньгами – они! На работу берут, а то и не берут – они! Самые удачливые – они! Уж не за их ли удачу я дрался?
– Я у тебя одну только логику сознаю, – сказал задумчиво, затягиваясь, Потапыч, – логику неудачника. Временно ты неудачник, Гонтарь. И это тебя тревожит. И правильно тревожит, потому что крепость любого строя и устойчивость любого государства в конечном итоге определяется тем, удачниками или неудачниками осознает себя самая активная часть населения. А у нее, как я вижу, иной взгляд на вещи, чем у тебя. Но скажи мне, а чего лично ты, собственно бы, хотел? Высокого поста? Зажитка? Капитала?
– Я? – переспросил Гонтарь. – Философ ты, как я погляжу, папаша. Хотел бы я семьи, вот чего, – он вдруг стал серьезен, – сына бы я хотел. Чтоб на руках его носить, нянчить, французской борьбе учить и верности революции. Вот чего бы я хотел. А семьи я завести пока не могу, потому что на нашу получку можно только голубей кормить, и то не каждое утро.
Они замолчали.
Гонтарь что‑то яростно насвистывал за своим столом. Лицо у него было расстроенное. Обычная улыбка куда‑то пропала.
– Стас не заходил? – спросил Климов.
– Заходил, – кивнул Гонтарь, с радостью отвлекаясь от своих мыслей. – Поговорили. Что‑то, Витя, не нравится мне Стас.
– А что такое? – удивился Климов.