П. Севастьянов - Искатель. 1967. Выпуск №2
Я слышу слова: «Николаевский мост». И прямо мне в глаза блеснуло очками длинное красное лицо.
Почему «Николаевский мост»? Но очки, блестя, уплывают в голубых облаках, я лицом вниз я падаю в темноту. Теперь конец.
Первым ощущением была жгучая боль в левой ноге. От боли дрожало все тело, и я трезвел от нее, как от холодной воды.
Голос надо мной сказал: «Сломана», — и боль стала легче. Ногу отпустили.
Почему здесь, в сорока километрах от Гельсингфорса, говорят по-русски? Я не сразу открыл глаза, стараясь сосредоточиться и понять. Но боль волнами охватывала всю левую сторону тела и мешала.
Открыв глаза, я инстинктивно заговорил по-шведски. «Где я?» Так всегда говорят книжные герои в подобных случаях, и этой мысли я невольно улыбнулся.
Мне ответили на плохом шведском языке с твердым русским акцентом: «Все в порядке».
Комната была низкая и туго набитая табачным дымом. Из четырех человек я узнал одного. Красное треугольное лицо в очках. И сразу вспомнил, как попал в эту комнату. Теперь обе двери были плотно закрыты.
— Что со мной случилось? — спрашиваю я. — И куда я попал?
— Кто вы такой? — вместо ответа в упор говорит очкастый.
— Из Рикссвенска, — отвечаю я, внезапно решив врать. — Швед, художник. Зовут Бертиль Лунд. Забыл дома визитные карточки. Что с автомобилем?
— Иванов, — с запинкой отвечает молодой человек в очках. — Ваш автомобиль разбит. Вы пробили наш дом.
Ему трудно говорить по-шведски. Однако хорошо, что я не заговорил с ним по-русски. Его фамилия не Иванов. Это очевидно.
— Василий Иванович, — говорит Иванов желтому молодому человеку с редкими волосами, — достань трианолу из моей аптечки.
Нога тянет и жжет, к ней привязана огромная тяжесть. По рассмотрении тяжесть оказывается ножкой от стула и плотным бинтом. Наискось через лицо тоже бинт, и правая половина головы ничего не чувствует.
Мне поднимают голову, и я глотаю соленый порошок. Вплотную к моим глазам черный засаленный жилет Иванова. На нем маленькие золотые пуговицы с двуглавым орлом и якорями. Форменные пуговицы старого флота.
— Лучше подождать, пока заснет, — говорит Иванов.
Значит, лучше не засыпать, но я не могу сопротивляться. Боль немеет, и молочный свет становится дымным. Я слышу глухие голоса и улавливаю только одну фразу: «Ветчина с горошком». Она повторяется. Потом кто-то сухо смеется. Совсем как курица. Свет тухнет…
Опять та же лампа на длинном грязно-белом шнуре и тот же постоянный дым, но комната пуста. На некрашеном деревянном столе грязная посуда. На блюде толстый ломоть консервированной ветчины. Конечно, с горошком.
И я чувствую, что она имеет какое-то особое значение.
Дверь открывается, и я сразу закрываю глаза.
— Спит, — слышу голос Иванова.
Звенят тарелками. На столе знакомый свист самовара. Это, несомненно, русские эмигранты.
— Хороший моральный эффект, — говорит один. — Но хватит ли силы у вещества?
— Оно совсем недавно изобретено, — отвечает другой голос, низкий и дребезжащий. — Осборн говорит, что в лаборатории их министерства… — И голос обрывается.
Я слышу мягкие шаги, и вдруг прямо в ноздри и рот лезет удушливый дым плохого табака.
Чихать во сне нельзя. Я издаю довольно естественный стон, мотаю головой, со страшным усилием сдерживаюсь и, уже проснувшись, чихаю.
Надо мной внимательные очки Иванова: он ласково спрашивает по-русски:
— Как почивали?
Отвечаю голосом попугая:
— Как пошиваете, карошо.
И, подумав, добавляю:
— Водки.
Вышло убедительно, все смеются.
— Вы говорите по-русски? — спрашивает настороженный Иванов и недоверчиво блестит очками.
Отвечаю нараспев, на стокгольмском диалекте:
— Меня учил русский полковник Иванов. Вы тоже Иванов, наверное, родственник. Полковник служил в «Опера Челларен» в Стокгольме. Это отличный кабак. Полковник дирижировал там балалайка-оркестром.
«Получайте, господин Иванов».
Иванов недоволен.
— Много научил? — спрашивает по-шведски.
В ответ я круто ругаю его по древнерусскому обычаю с сильным иностранным акцентом и поясняю:
— Так любил говорить полковник.
Взрыв хохота, я попал в точку.
— Я по-русски знаю еще: пососок на дороску. — И не без гордости поясняю: — Это говорят, когда пьют последнюю кружку водки.
Даже Иванов смеется.
— Вы хорошо знаете русский язык.
И после некоторого раздумья говорит, повернувшись к столу:
— Василий Иванович, дай гостю чаю и не забудь всыпать туда что я сказал. От этого он проснется через несколько дней, если не издохнет.
— Вам нужен отдых, — по-шведски поясняет он мне и, не отрываясь, смотрит в глаза.
Я не хочу засыпать на несколько дней. Тем более навсегда. Но по внимательности взгляда из-под очков и небрежности брошенной фразы угадываю ловушку.
Василий Иванович спокойно отвечает:
— Все сделано. — И передает Иванову чай и кусок хлеба с маслом.
Надо рискнуть. У чая металлический вкус, но, может, это от кружки. А может, и нет.
Все равно пью, вынув ложку, и хвалю, что крепкий. Я люблю русский чай и русское гостеприимство. Мне стыдно, что доставляю им столько хлопот. Убытки, причиненные моим автомобилем, охотно возмещу. А вообще рад познакомиться.
Дожевываю хлеб и возвращаю пустую кружку. Они смотрят на нее с облегчением.
— Ни черта не понимает, — формулирует всеобщее мнение Василий Иванович.
Они рады, что я не понимаю по-русски. Это не удивительно — я знаю, кто они такие. Но какова связь между лабораторией министерства и ветчиной с горошком? Опять же при чем тут Николаевский мост, — первое, что я слышал в этой комнате.
Надо попробовать разговориться.
— Мне, право, стыдно, что я вам испортил дом. Знаете, я его с дороги не заметил. Мне показалось, что я упал в огород.
— Верно, — говорит Иванов, — в огород. А под огородом наш погреб, и вы сюда провалились. У нас здесь мастерская… консервный завод.
Он стал значительно любезнее. Он хочет дать какое-нибудь нормальное объяснение их подполью.
Я констатирую отсутствие зловредных веществ в чае. В самом деле: спать мне не хочется, наоборот, хочется есть, и мне дают тарелку ветчины с зеленым горошком.
— Очень вкусно. Ваше изготовление?
— Почти, — усмехается Иванов.
Дальше не идет. Надо начать с другого конца.
— Удивительно, как я не разбился насмерть. С полного хода. Это было как во сне. Я падал без конца, а потом распахнулась дверь, я увидел вас, и вы сказали: «Николай эскимос». Что это значит?