Виктор Вучетич - Следователь особого отдела
— Я очень сожалею…
— Вы понимаете, на что идете, отказываясь от сотрудничества со мной, с великой Германией?
— Вот как? Вы уже — вся Германия? Весь немецкий народ? Родина Шиллера, Гете, Маркса, Тельмана? Господин Бергер, сегодня в мире приведены в движение такие могучие силы, такие человеческие массы, что мы с вами просто пылинки, ничто по сравнению с ними. И неужели вы всерьез думаете, что моя помощь вам — мое предательство, или, наоборот, моя смерть в ваших застенках сможет что-нибудь изменить? Или склонить чашу весов в вашу пользу? Это же абсурдно!
— Абсурдно, если мыслить глобально, но речь в данном случае идет о конкретной вашей жизни. Может, истории в высшей степени наплевать на вас, но сами-то вы — живой человек, и я говорю с человеком, чья плоть может быть растерзана, а кровь выпущена по капельке… Сообщаю вам, что по заведенному порядку каждый захваченный вражеский военнослужащий, если он нас интересует, попадает к нам. Затем мы должны передать его для допроса в полицию безопасности. Там тоже имеются высокие профессионалы, но в своем роде. Если арестованный все-таки продолжает интересовать нас, мы имеем возможность повторить беседу и изменить его судьбу. Если же нет, арестованный обычно передается в полевую жандармерию для вынесения приговора и приведение его в исполнение. Таков, повторяю, порядок, и я не в силах что-то в нем изменить. Однако в любой момент, когда у вас появится желание встретиться со мной, вы можете сообщить об этом, и вас доставят сюда. Теперь я хочу завершить нашу беседу следующим. У вас есть еще возможность подумать. Вас отведут в подвал, к сожалению, другого помещения, более удобного для вас, мы не имеем. О своем решении дадите знать через охрану. А я займусь подготовкой информации о вас для Москвы.
“Может, все-таки клюнет?” — подумал вдруг Елецкий, в последний раз затягиваясь и гася окурок меж пышных округлостей бронзовой дамы в пепельнице, и словно бы между прочим спросил:
— Знаете, майор, мне интересно, если, конечно, не секрет, да ведь и вам теперь все равно: как удалось опознать-то меня?
— В принципе, вам это знать ни к чему, тем более после того, как вы сами весьма охотно подписываете свой приговор… Но я могу сказать… — Бергер остановился как бы в раздумье. — Вы были неосторожны и однажды обнаружили заинтересованному в вас человеку, в данном случае Анне Ивановне, свой шрам. Запоминающаяся деталь. И большая ошибка для человека нашей с вами профессии.
“Клюнул”, — подумал Елецкий и почувствовал какое-го непонятное, странное облегчение. Вот теперь все действительно становилось на свои места. Значит, Баринова… Теперь только найти возможность сообщить товарищам. Надо найти. А дальше — дальше выдержать до самого конца. Он был уверен, что выдержит…
— Да, кстати, по поводу профессии, Елецкий. Я уже говорил, что внимательно слежу за вашей деятельностью. У вас есть свой почерк. Случайные люди, дилетанты постоянно делают ошибки. Вы их не делали. Кроме последней. Но тут мы оказались предусмотрительнее. Вас увидели в городе и опознали. В свое время Анна Ивановна успела проверить, когда и откуда вы прибыли. Мы знаем, как готовился ваш партизанский отряд, кто у вас был комиссаром. А сопоставить и сделать выводы — это уже техника. Несмотря на то, что вы сумели уйти от Цыгана, он успел запомнить ваши внешние данные. Этого оказалось достаточно, чтобы и Анна вспомнила некоего Антона Ильича Елецкого, которого в свое время видел и я. Так появился ваш словесный портрет. Вы не обижаетесь, что мы установили за вас плату? Серьезный противник дорого и стоит… Но у меня теперь возник вопрос. Зачем вы взяли фамилию Рябинин? По ассоциации с лесом, в котором вы прячетесь? Ель — рябина, да?
— Нет, фамилия Елецкий происходит от другого слова. В наших реках водится такая рыба -елец. Очень хитрая рыба.
— Но ведь и она попадается на крючок?
— Бывает, попадается…
— А Рябинина мы проверили… Есть такой человек, он действительно помощник машиниста. Сейчас в рейсе, но скоро будет у нас.
— Неужели? Уверяю вас, это простое совпадение. Фамилия выбрана мной случайно, — как можно естественнее заметил Елецкий и понял, что Бергер врет: нет в рейсе Рябинина, значит, его уже успели предупредить и спрятать. И вдруг в Елецком вспыхнуло какое-то мальчишеское упрямство, до боли жгучее желание врезать оплеуху этому самодовольному мерзавцу, унизить его в собственных глазах Антон Ильич выбрался из кресла, брезгливо поморщился и сказал:
— Ну, ладно, хватит болтовни, вызывайте ваших палачей, и я покину вашу хазу навсегда.
— Что вы имеете в виду? Что это за слово?
— Если помните, Смольков именно вас, как специалиста, просил разобраться и помочь эвакуации наших национальных художественных ценностей? Теперь я вижу, — Елецкий кивнул на стену, — как вы решили эту проблему. Запомните, Бергер, воров презирали и жестоко наказывали во все времена. В Германии, к примеру, им рубили руки. Скоро придет пора, когда вам придется ответить и за это. А “хаза” — на жаргоне преступников — воровской притон, куда воры сносят краденное.
— Ах, Елецкий, Елецкий!.. Речь ведь идет о сохранении культурных ценностей. Сохранении! А не уничтожении их в ваших азиатских пещерах! Рабам, в конце концов, не нужны Рафаэли, они необходимы цивилизованному миру!
— Это вам-то? — Елецкий постарался вложить в свой вопрос максимум презрения.
— Ну, довольно! — Бергер со злостью схватил телефонную трубку и отрывисто приказал: — Клямке, присылайте своих, можете забрать его! — И, припечатав трубку к аппарату, добавил: — Я разочарован в вас, Елецкий, но посмотрим, что вы запоете завтра…
Завтра и все последующие дни, и недели, и месяцы слились в сплошной кровавый кошмар. Оберштурмфюрер Клямке оказался большим специалистом по части развязывания языков, но и он добиться ничего не смог. Не раз и не два Бергер пробовал повторять свои уговоры и убеждения, которые заканчивались угрозами и проклятиями. И снова появлялся Клямке с пустым, водянистым взглядом и мокрыми губами садиста.
Дни кончились, Елецкий давно потерял им счет и забыл, что на дворе — зима или лето? Он видел каких-то окровавленных людей, безучастно слышал их истошные воющие крики, но его память хранила только одно — он ничего не сказал и не скажет. Все остальные ощущения его были пропитаны солью — и вода, и кровь на губах, и невероятный соленый огонь, сжигающий тело…
Однажды ему прочитали приговор, и он отстраненно, как о постороннем, подумал, что мучения кончились. Он уже перешел грань человеческих мук и находился в состоянии прострации, лишь какие-то звуки порой долетали до него. Его тащили, кидали, везли, но и это он, в общем, не помнил и не понимал. Впервые осознал, что он, оказывается, еще жив, в партизанском лагере. Потом был самолет, госпиталь в Москве и обрывки сновидений, которые долго складывались в какую-то давно забытую картину.