Григорий Федосеев - По Восточному Саяну
Пока я готовил бинты, йод, а Самбуев и Алексей расплетали леску, Лебедев успел отточить на гладком оселке нож и все инструменты хорошо прокипятил и промыл в спирте. Мошкова усадили на мох, под тонким кедром. Он беспрекословно подчинялся всем распоряжениям и, видимо, не думал о том, что может быть после операции, сделанной неопытной рукой. Кто-то принес белое длинное полотенце. Павел Назарович обмотал им ниже локтя руку Мошкова и крепко привязал к дереву. Отказываться от операции было поздно.
Когда я взял кисть больного, все сомнения отлетели прочь. Теперь ни температура, от которой буквально пылала рука Мошкова, ни боль не смогли бы удержать меня. Я нащупал сустав большого пальца, и лезвие необычного хирургического инструмента врезалось в мышцы. К моему удивлению, кровь не брызнула из раны, она стекала медленно, густой массой, а Мошков даже не вскрикнул, не вздрогнул. Еще небольшое усилие – и фаланга отпала.
– Не больно? – спросил я Мошкова.
– Нет, – чуть слышно ответил он, холодный пот ручьем катил по его лицу, слепил глаза.
Я был поражен. Оказалось, что палец уже омертвел и потерял чувствительность. Нужно было резать дальше, до живого места, до боли. Я зажал в левой руке вторую фалангу с большим суставом, и нож отсек его от кисти. Кровь хлынула из раны. Мошков закричал, повис на привязанной руке и забился от невыносимой боли.
Я начал зашивать. Игла не лезла, узел не завязывался, а кровь лилась не переставая. Все же кое-как мне удалось стянуть рану, залить ее йодом и забинтовать.
Павел Назарович уговорил Мошкова выпить полкружки спирта. Через две-три минуты больной впал в забытье. Он еще некоторое время пытался о чем-то рассказывать, но язык плохо повиновался ему, и вместо слов из уст вылетали непонятные звуки. Так он и уснул под «операционным» кедром.
День был пасмурный. Потемневшие облака ползли низко над горами. В тайге было тихо. За дневником я не заметил, как пошел дождь.
Мы перенесли Мошкова в палатку, а сами разместились кто под кедром у Алексея, кто с Павлом Назаровичем, и каждый занялся своим делом.
Во второй половине дня по долине пронесся холодный ветер, туман покрыл отроги, хлопьями повалил мокрый снег. Казалось, весна покинула нас. Цветы теперь сиротливо выглядывали из-под снега, печально покачивая сморщенными от стужи лепестками.
Мошков бредил, ворочался, но не пробуждался.
Вечером от реки, разрывая тишину, прокатился выстрел. Мы выскочили на берег. Перерезая вкось Кизир, к нам приближались две лодки. Это Арсений Кудрявцев с товарищами возвращался с верховьев Кизира. Я схватил бинокль. Гребцов было шесть человек. «Все живые», – подумал я. Не хватало одной лодки, которая, как оказалось, уже на обратном пути разбилась в шиверах.
Сколько искренней радости принесла встреча! Прибывших забросали вопросами: докуда дошли, большие ли там горы, есть ли зверь? О чем только не расспрашивали! Алексей схватил в объятия своего огромного приятеля Тимофея Курсинова, повел «к себе» под кедр и стал шепотом читать ему таинственное письмо. Читал и плакал, а Тимофей, хлопая его по плечу загрубевшей рукой, чуть слышно басил:
– Чего зря роняешь слезу!..
– Эх, брат… – говорил Алексей после глубокого вздоха. – Хорошая Груня у меня, добрая да ласковая… А он-то грамотей какой!..
Скоро все в лагере угомонились.
Только у Павла Назаровича под кедром горел огонек, Кудрявцев рассказывал нам подробности своего путешествия.
– Немножко не дотянул до Кинзелюка, – говорил он. – Днем вода вровень с берегами, идти на лодках нельзя – шесты дна не достают: ночью, правда, вода спадает, но по темноте куда поедешь, того и гляди перевернешься. Бились-бились, кое-как дотянули до неизвестной реки да там и сложили весь груз. Километров двадцать не дошли до больших гольцов, что стояли с двух сторон реки Ну и горы же там!.. Сколько глаза видят – все пики да пики, ни конца им, ни края, непроходимой стеной загородили все кругом. Дикое место, – продолжал он после минутного перерыва. – Долины узкие, все в скалах, а притоки – страшно подойти, словно звери ревут…
К нам присоединился проснувшийся Мошков Мы усадили больного возле огня. Меня больше всего беспокоило то, что весь день у него была повышенная температура. Неужели началось заражение? Никогда бы я не простил себе его смерти!!.. Но все обошлось благополучно. Инструменты, хотя и были слишком примитивны, но достаточно продезинфицированы, а лес, напоенный чистым горным воздухом, в котором меньше всего содержится болезнетворных микробов, оказался отличной «операционной» и одновременно лучшей здравницей.
За долгие годы своей работы вдали от населенных пунктов я не припомню, чтобы кто-нибудь в экспедиции болел гриппом или ангиной; у людей не было насморка, кашля или недомогания, хотя все мы, с точки зрения городского человека, жили в самых неблагоприятных условиях: спали на снегу, на сырой земле, у костра то согреваясь до пота, то замерзая.
Мы тогда долго сидели у Павла Назаровича под кедром. Старик то и дело поправлял костер, и пламя, вспыхивая на миг, освещало лагерь.
Бедная весна! Ее бледно-зеленый наряд был засыпан толстым слоем снега. Непробудно уснули, отморозив ножки, первые цветы, поверившие теплу и потянувшиеся к солнцу. Снег все продолжал идти. От тяжести снежных гирлянд ломались ветки деревьев. Неловко шурша крыльями, перелетали с места на место промерзшие птицы.
В полночь в лагерь пришли лошади. Для них в лесу не осталось корма. Мокрые, истощенные, они шарили между палатками и воровски заглядывали под брезент, где был сложен груз, надеясь стащить что-нибудь съедобное.
Когда на другой день, 18 мая, я вышел из палатки, передо мной стоял зимний безмолвный, весь покрытый хлопьями снега лес. Я долго смотрел на преобразившийся мир. Зима, соревнуясь с весною, решила показать, какая она искусная мастерица. В необычном для леса майском наряде не было контрастных красок; гладкое и до ослепительности белое покрывало лежало на земле.
Из соседнего ущелья налетел ветер. Лес очнулся и зашумел. Еще минута – и все изменилось: слетела с кедров белая бахрома, сломились искристые гирлянды. А ветер усиливался и, сбивая с деревьев остатки снежной пыли, носился в долине.
На вершине Надпорожного белка
Мы ждали сегодня Пугачева и Днепровского, ушедших на Ничку, чтобы всем сообща выйти на хребет Крыжина и там, на одной из вершин, соорудить геодезический знак.
В лесу, по полянам снова хлопотала весна, вдыхая жизнь в замерзшие цветы, поднимая прижавшуюся к земле зелень и оглашая воздух радостным пением птиц.
Мне предстояло сделать перевязку Мошкову, а это оказалось труднее операции. Бинт так присох к ране, что больной кричал буквально на всю тайгу. Рана была большой, плохо зашитой, и перевязка унесла много крови.