Валерий Поволяев - Тихая застава
Командир в барашковой папахе одобрительно покивал – ему начал нравиться ловкий, ничего не боящийся независимый пацаненок, Абдулла рукавом отер Грицуку губы, чтобы лента не легла на мокрое, поморщился, когда ткань впитала в себя кровь, проступившую у Грицука изо рта и ловко наложил ленту ему на лицо. Склеил рот – вначале прилепил одну половинку, потом другую. Лента прочно стянула прапорщику губы, он замычал потрясенно, глухо, закрутил головой, пытаясь раздвинуть рот, ухватить зубами клок ленты, порвать, прокусить липучку, но все было тщетно, испуг проступил на лице Грицука, по лбу его, по щекам потек обильный мертвенный пот.
Абдулла схватился обеими руками за конец веревки, выдернул из прапорщика кошку и с силой всадил ее снова. Всадил в старое место, между ногами. Грицук вскинулся на земле, выгнулся горбато, одной рукой вцепился в веревку, другой беспомощно зашарил по воздуху, Абдулла дернул веревку на себя, прапорщик, мыча, изгибаясь на земле, не отдавал ее, и тогда душман в барашковой папахе приказал:
– Да свяжите же вы кафиру руки наконец!
Грицука вместе с кошкой, вонзившейся ему в пах, перевернули лицом вниз, руки задрали за спину, стянули веревкой запястья и, чтобы не брыкался, перехватили также в локтях, затем поволокли к одинокому, с узловатыми крепкими ветками дереву, невесть как выросшему среди камышей. Перекинули веревку через ветку, кошка острыми проржавелыми зубьями выдрала у Грицука что-то внутри, он замычал, из носа у него полилась кровь. Грицук сорвался и хлопнулся на землю.
– Стоп! – попросил Абдулла. – Я с него ботинки сниму, у него ботинки очень хорошие! – Метнулся к ногам Грицука, испачкался кровью и выругался матом – умело выругался, по-русски, хлестко и сочно. – Оч-чень хорошие у русского ботинки!
Грицук находился без сознания. Когда Абдулла расшнуровывал и сдернул с его ноги один ботинок, прапорщик пришел в себя, открыл мутные, сдавленные болью глаза, замычал.
Предводитель в барашковой папахе склонился над ним, взялся рукой за подбородок, повернул голову прапорщика к себе, приказал повелительным голосом:
– А ну, русский, смотри сюда!
Грицук в ответ снова замычал, попробовал выдрать свою голову из цепких пальцев душмана. Тот повозил языком во рту, словно бы наматывая на него слюну, как вату, примерился и плюнул Грицуку в лицо. Сказал:
– Сейчас мы тебя убьем. Но прежде, чем ты умрешь – проклянешь день, когда появился в Таджикистане, – он снова повозил языком во рту и плюнул во второй раз. – Мы тебя убиваем за то, что вы, русские, убиваете нас. И убивать будем до тех пор, пока вы будете жить. Мы не умрем – умрете вы!
Абдулла тем временем содрал с ноги Грицука второй ботинок, хотел содрать и носки, но носки были грязные, попахивали потом, и Абдулла, брезгливо подергав уголками рта, хлопнул ботинком о ботинок, подпрыгнул с радостным вскриком:
– Хороша обувка!
Масуд уже пришел в себя, розовина наползла ему на щеки, оживила лицо, ему сделалось стыдно за свою слабость, и он гортанно, по-орлиному вскрикнув, бросился к веревке, перекинутой через сук, навалился на нее всем телом, поволок Грицука на верхотуру. Прапорщик замычал сдавленно, задергался и стих…
…Всегда, во все времена, за просчеты политиков, за их неумение договориться друг с другом, свести концы с концами, расплачивались простые люди – рабочие, крестьяне, интеллигенция, вышедшая из бедноты, самый необеспеченный и самый обширный ее слой. Людей жгли на кострах, рвали на дыбе, протыкали каленым железом тела, подвешивали, как Грицука, на крюки, выдергивали из пальцев ногти, кромсали топорами, саблями, сучкорубами и ножами, пластали лопатами, и несть числа погибшим… Погибших возводили в ранг святых либо объявляли преступниками – всегда были виноваты только мертвые, только они, но никак не «сильные мира сего», не политики, пославшие их на бойню, разделившие вчерашних однокашников, живших ранее душа в душу, на наших и не наших, на два лагеря, и заставивших их стрелять друг в друга.
Так и Грицук оказался виноватым в том, что происходит в Таджикистане, в здешней войне, и вообще во всем – в разделе бывшего Союза, в голоде, в развале, в слезах старух и баб, в том, что вчерашние друзья – «кореша до гроба» – стали ненавидеть друг дружку…
Пока Панков карабкался, обрывая себе дыхание, выплевывая его со слюной, к себе на гору, в «опорный пункт», пуля срезала с него старую выгоревшую панаму – с хрустом рванула ткань, обрубила ремешок, продернутый под подбородком, и отшвырнула панаму за камни, метров на десять вперед.
Панков выругался, проворно переместился к камням, догоняя шляпу, мимо него ловкой торпедой просвистела Чара, ухватила панаму зубами, подтащила к хозяину, стукнула несколько раз поленом хвоста по камням.
– Чара, гадина ты такая, – просипел задыхающийся Панков, ощущая в себе нежность к собаке, – не лезь под пули, кому сказал! – И, поймав укоризненно-внимательный взгляд собаки, поняв, о чем думает умная псина, добавил: – Мне лезть можно, мне это положено по должности, тебе – нельзя!
На ходу натянул на себя панаму, переместился на рыжий, в светлых пулевых выковыринах валун, сбросил с плеча рюкзак, сверху кинул автомат, отнятый у душмана, присел рядом – сбитое дыхание уже выворачивало его наизнанку, он начал выкашливать себя по кускам, сплюнул под ботинки что-то тягучее, противно-сладкое, словно варенье, прилипшее к губам. Слюна не сплевывалась, он пальцем поддел ее, вытер о серый, в красных прожилках-вкрапинах камень. Рассмотрел камень получше, отметил: «А ведь это гранаты… Или, может быть, даже рубины. На Памире много рубинов».
Он вытер камень о штанину, колупнул пальцем несколько вкраплений – цветные зерна сидели в камне прочно, – сунул в карман: а вдруг пригодится? Камень глухо звякнул об «НЗ» – патрон, оставленный для себя. В левом кармане у него лежал пистолетный патрон, к «макарову», в правом – автоматный, к «калашникову».
Это – последняя молитва, последнее «прости» этой непутевой жизни: если невозможно будет выпутаться – душки насядут, окружат, – тогда придется стреляться. Жизнь и смерть на войне всегда идут рядом, ноздря в ноздрю, копыто в копыто, как закадычные подружки, соревнуются – то одна другую перегонит, вырвется вперед, то другая… Впрочем, чего лукавить: смерть все-таки сильнее жизни, особенно сейчас, когда полно первоклассного оружия, которое не было ведомо предкам, – смерть берет верх чаще, и тогда отсюда в Россию идут грустные «черные тюльпаны» – похоронные самолеты с грузом «двести».
Чара привстала, напряженно вытянулась, над ее головой тоненько, будто синичка, свистнула пуля – не наша, выпущенная из иноземного оружия, определил Панков, – Чара на пулю не среагировала, и Панков резко хлопнул ладонью по каменной плите, на которой сидел: