Аркадий Вайнер - Искатель. 1976. Выпуск №1
— Может быть, есть смысл объединить эти две воображаемые фигуры — враг и соперник?
— Да, это, пожалуй, верно: если бы письмо не обработали предварительно перекисью бензоила… Кстати, Ной Маркович, а откуда этот человек знал, что письмо не испепелится раньше, чем я его прочитаю?
Халецкий засмеялся:
— Это не вопрос. Не могу сказать точно, в каком объеме, но определенными сведениями по фотохимии он располагает, Я себе так представляю его действия: он напечатал сначала текст, потом окунул лист в перекись бензоила и сразу же положил его в конверт. Бумага окисляется перекисью бензоила только под действием света. Расчет был на то, что лучи света, проникающие в какой-то мере сквозь конверт, начнут процесс окисления, который бурно пойдет после того, как лист извлекут на свет божий…
— Но ведь я убрал потом письмо в сейф?
— Это уже не имело значения — процесс необратимый. Просто если бы вы оставили письмо на столе, то не сохранилось бы и тех крох, которые мы сейчас пытаемся реставрировать. Но мы уклонились…
— А что?
— Мне показалось, что в вашей системе не нашлось места еще для одного заметного человека…
— А именно?
— Для Лыжина.
— Я звонил ему сейчас на работу — тоже нет. Сегодня я поеду к нему домой и дождусь, хоть бы мне пришлось там сидеть до утра. Но сначала мне надо поговорить с Желонкиной.
— Бог в помощь.
Причина, побуждавшая меня встретиться еще раз с Желонкиной — ее близость и к Позднякову и Панафидину, — поставила в то же время меня перед проблемой: где эту встречу назначить. На службу к ней я ехать не хотел, чтобы лишний раз не встречаться с Панафидиным. И дома не очень нравилось — перспектива встречи с Поздняковым мало грела. Прикидывал и так и сяк и решил ехать все-таки к ней домой, потому что как там ни будет это неприятно Позднякову, но в конечном счете вся эта история заварилась из-за него, и он, свой брат милиционер, должен понять меня правильно. Ведь не ради же собственного удовольствия и развлечения я таскаюсь на край города!
Таким образом я подбадривал себя, шагая от остановки автобуса к дому, и, видимо, так сильно мне не хотелось говорить о Позднякове с его женой, когда он будет сидеть в соседней комнате, невольно прислушиваясь к бубнивым, искореженным, приглушенным голосам за стенкой, так остро я чувствовал предстоящую ему муку и неизбежное поругание его мужской гордости, что судьба сжалилась надо мной, а может быть, над ним; на мой звонок дверь открыла Анна Васильевна Желонкина и сказала:
— Вы к мужу? Его нет дома.
— Здравствуйте, Анна Васильевна! — сказал я почти с радостью, и она с посуровевшим сразу лицом, поскольку понять причин моего веселья не могла, да и думать наверняка над этим не хотела, сдержанно ответила:
— Добрый вечер.
— А я не к Андрею Филипповичу, я к вам.
— Да-а? — удивилась она. — Мне показалось, что в тот раз мы обо всем уже поговорили.
— Ну что вы, Анна Васильевна, нам и ста часов не хватит обо всем поговорить — разговор у нас очень серьезный.
— Ста часов у меня для вас нет. У меня для себя самой такого времени нет, потому что, сколько я себя помню, мне не хватало времени. А если вы хотите говорить со мной опять о моей личной жизни, то я вам уже сказала: вас это не касается…
Я помолчал, меня сильно отвлекало, что мы разговариваем стоя, как в трамвае. А трамвайный разговор меня не устраивал.
— Меня это касается. И вас касается. Я бы мог вас вы звать для допроса в МУР, на Петровку, 38…
— Почему же не вызвали? — Она сердито откинула голову назад.
— Потому что я не хочу вас допрашивать, а хочу вас расспросить. И бравировать своим равнодушием к судьбе Позднякова вам бы не стоило…
— Ну, знаете, я у вас советов не спрашивала и спрашивать не собираюсь!
Я пожал плечами:
— Да, конечно. И это было правильно до тех пор, пока вашего мужа не отравили сильнодействующим препаратом, над которым вы сейчас работаете…
Она смотрела мне в лицо, и рот у нее то открывался, то закрывался, будто она хотела закричать во все горло, но удушье невыносимо стиснуло горло, и нет воздуха, нет вздоха, нет сил, чтобы крикнуть, позвать на помощь, рассеять кошмар. И побледнела она мгновенно и тускло, как слепой вспышкой засвечивается выдернутая из кассеты фотопленка.
— Я-я… да… да…
Я взял ее за руку и повел на кухню, усадил на белый табурет, налил в чашку воды и заставил выпить. И за двадцать секунд на моих глазах свершилось мрачное чудо — она с каждым глотком, с каждым вздохом безнадежно быстро старела, словно каждая секунда отпечаталась на ее померкшем лице целым годом. И прежде, чем она успокоилась, еще до того, как она заговорила, я понял, что совершил ошибку — мне не надо было ехать сюда, просто незачем, ибо бессовестно без жизненной необходимости ворошить чужую боль.
Я сел напротив на табурет, так и сидели мы молча, и в этот момент ее душевной обнаженности и полной беспомощности, когда мгновенно треснула и расползлась защитная броня ее суровой неприступности, я совершенно отчетливо мог читать ее мысли, словно ужасное потрясение этой женщины наделило нас на короткий срок удивительной телепатической способностью общаться без слов; ненужного и грубого шевеления воздуха корявым неуклюжим языком.
Молча спрашивал я ее и молча отвечала она мне, и я уверен, что все понял правильно, потому что крик души нельзя не услышать и нельзя не понять, и если я чего-то не уловил, то не имело это никакого значения, поскольку крик души не внесешь в протокол и подписи кричащего в немоте не требуется.
«Ты несчастлива?».
«Я уже привыкла».
«Разве он плохой человек?».
«Он хороший человек, добрый и честный».
«Но ты не любишь его?».
«И никогда не любила».
«Из-за того, что он некрасив?».
«Из-за того, что он такой, какой он есть!».
«А какой он?».
«Скучный, пресный, дисциплинированный, я уже за эти годы и сама стала такой же, как он».
«И всегда так было?».
«Всегда. Но я вышла за него в семнадцать лет и не знала, что бывают другие и по-другому».
«Ты любишь кого-то другого?».
«Люблю, любила, до самой смерти буду любить».
«Он хороший?».
«Он очень плохой. Но в любви это не имеет значения».
«Почему же ты не ушла к нему?».
«Он этого не захотел».
«Он любит другую?».
«Нет, он любит только самого себя».
«Но ведь так жить всегда ты не можешь?».
«Могу. У меня еще есть дочь, есть интересное дело».
«Но дочь выйдет замуж, уйдет. Разве одного дела — не мало?».
«Нет, не мало. Я всегда любила учиться, только мне это было трудно. А сейчас я все время учусь, работая».