Виталий Мелентьев - Одни сутки войны
Да, возможно, и так… Но от этого тот, неизвестный, не стал лучше, и потому не было к нему ни жалости, ни сочувствия. Наоборот, оттого, что он мог сидеть здесь и топтать нашу землю, он был ненавистен.
Дуся вышла тихонько, незаметно и, поправляя светлые, выгоревшие на солнце, совсем овсяные волосы, долго смотрела на Лебедева. А он, провожая взглядом муравья, поначалу видел ее золотистые, в белесых, посверкивающих волосках стройные ноги, а уж потом, вскинувшись, увидел всю — смущенную, зардевшуюся, с тревожными светло-карими большими глазами.
Лебедев вскочил и, неудержимо, по-мальчишески краснея, поздоровался.
Она кивнула и облизала полные, пошерхнувшие от волнения губы.
— Вот… приехал поблагодарить, — стараясь взять себя в руки и потому грубовато сказал Лебедев, не решаясь протянуть ей руку — когда-то, давным-давно, до войны, он знал: первой протягивает руку женщина.
А она не знала, можно ли это сделать, — ведь он был такой большой, строгий, а какой он начальник, она видела.
— Ну что вы… не стоит…
Оба понимали, что не так следовало встретиться, не то нужно говорить, и оба не находили слов, переступали с ноги на ногу. У него все-таки хватило сообразительности сказать:
— Давайте хоть сядем…
— Да, — испугалась она. — Вы ведь из госпиталя.
— Дело не в этом. — Лебедев чуточку обиделся: он считал себя в полном порядке, и эта непрошеная жалость, казалось ему, умаляла его мужское достоинство. — Просто… вроде на перепутье…
Странно, и тон был не его, и слова приходили какие-то чужие, непривычные, и оттого все складывалось совсем не так, как он себе представлял. Она почувствовала это и испугалась — он показался ей таким взрослым, почти старым, таким серьезным, пришедшим из иного, недоступного ей мира высших интересов — и уже не могла быть сама собой, но по женскому инстинкту мгновенно перестроилась.
— А я ведь сегодня опять к вам собиралась, — громко и весело сказала она, присаживаясь на краешек скамейки. Сказала и подумала, что пригласить его в избу не сможет… по крайней мере, сегодня. В ней не убрано, да и хозяйка попалась злая. — Меня наши девчонки командировали…
— Что-нибудь срочное? — мрачно спросил он.
— А мы не знаем, может, все это и ерунда, но только…
Она улыбнулась. Улыбка очень украсила ее. И Лебедев в который раз отметил, что она хороша. Очень хороша. И дорога ему. Он тоже улыбнулся, перестал хмуриться и неуловимо помолодел.
— Так что же все-таки стряслось?
— Знаете… после тех неприятностей мы на все как-то по-новому смотрим. А тут еще беседы о бдительности… Женька… Она тоже телефонистка… Так вот Женька как-то говорит: «У нашей соседки — ее двор и наш тынами сходятся — почему-то всегда белье висит. Откуда у нее после оккупации столько белья?» И верно. На рассвете она всю веревку бельем увешивает. Днем снимает, а вечером опять вешает…
— Ну и что ж тут такого?
Сколько таких вот наивных сыщиков встречал Лебедев на своем веку!
— Вот и я так спросила. — Дуся оживилась и чуть подвинулась к майору. — А Женька ответила: а ты заметила, что немецкие разведчики летают на рассвете и на закате? Мы же посменно дежурим и, конечно, это знаем. По ихним самолетам можно проверять часы. А Нина у нас девушка решительная. Пошла к той соседке — она оказалась вовсе не бабкой, а довольно интересной женщиной — и все высмотрела: мужиков у нее нет, только девочка, дочка. А белье-то мужское! Спят они с дочкой на одной кровати, на домотканом, а простыни вывешивает фабричные.
— Так-так… следопыты, — усмехаясь сказал Лебедев, но внутренне подобрался — в рассказе проглядывала опасная логика.
Она заметила его любование ею, уловила строгость в голосе и, покраснев, отвела взгляд.
— Вот… Нашим мы решили не сообщать, чтобы не посмеялись над нами. А потом узнали, что вот… вас ранило… И я… мы… — Она окончательно смутилась: не могла же она, не имела права рассказывать, как плакала, как волновалась, даже молилась; чтобы он выжил! И, заикаясь, продолжала: — А сегодня… сегодня… я дежурила с утра, прибежала Женька и сказала: «У нашей соседки красное белье». Я не поверила, передала ей дежурство и сбегала посмотреть. Точно! На веревках красные перины, подушки, платье и просто красная материя. А ведь, смотрите, вчера вечером к нам приехали шоферы, ездовые, все избы заняли, стало известно, что где-то поймали диверсантов. А ночью все слышали бой. Вот! А утром — красное белье. И заметьте, немецкие самолеты-разведчики уже не только на рассвете прошли, утром еще три самолета было… Девчонки и решили: иди, говорят, к… — она чуть не сказала «к своему», — майору и расскажи. Потому что, если мы своим расскажем, может, на смех подымут. А он должен знать… Я же ночь не спала, а днем к вам не пробьешься — не пускают…
— Откуда знаете? — быстро спросил Лебедев, словно найдя самое главное в ее рассказе.
— Я… это… В общем, я приезжала, да меня к вам не пустили. Говорили, вы неважны… Вот потому второй раз я приехала на рассвете… В это время машина наша ходит — газеты возит… Вот с ней… Меня ж они знают… Иначе задержат…
Он все понял, и потому, не сдерживаясь, обнял Дусю и поцеловал в пахнущие мятой и тройным одеколоном волосы. Она напряглась, но не отстранилась. Отодвинулся он, заглянул в ее светло-карие строгие глаза, сказал:
— Спасибо, девочка.
Она почувствовала, какую черту он переступил и куда повел ее, и потому, стараясь удержаться, залепетала:
— Нет, что вы, это же не я… Это мы все… Особенно Женька. Она заметила… — и умолкла, беспомощно глядя в его веселые, озорные глаза и угадывая в них такое, отчего ей стало и страшно, и радостно.
Лебедев взял ее маленькую шершавую руку, погладил ею себя по щеке и, нагнувшись, поцеловал. Она шепнула: «Не надо, не надо, увидят…» Он отстранился медленно, уже не смущаясь, не краснея и не отпуская ее маленькой, вздрагивающей руки.
— У вас когда дежурства?
— Всю неделю с утра, потом неделю с обеда, а потом… ночью. Мы еще поддежуриваем… днем… когда много вызовов.
— Понятно. Договоримся так: я как-нибудь заеду. Сбегаю в самоволку, — засмеялся он. — Я ведь в самоволке. Как и вы… когда ко мне ездили… Самовольщики! — Ему стало бездумно весело. Это веселье передалось и ей, и она тоже засмеялась. — А ночью… ночью вы вызывайте меня. Ночью я чаще всего один… если на месте. И я буду позванивать.
Он опять наклонился к ней, поцеловал за ухом, вдыхая ее запах и понимая, что поцеловать по-настоящему он сейчас не имеет права. Может, но не имеет права: улица, ходят люди, а то, что пробилось в нем, не терпит чужих взглядов.