Михаил Божаткин - Приключения 1977
На краю оврага, в котором размещался госпиталь партизан, Нефедов увидел военврача. Бобров как-то судорожно цеплялся за корни вывороченного дерева, пытаясь оттащить его, хотя спасать было уже некого. Маскировочный навес, перекинутый с одного края оврага на другой, обвалился, на месте бывшего госпиталя дымилась глубокая воронка. Иван молча взял врача за руку и повел к штабной землянке. Тот, точно маленький, шел боком, все время оборачиваясь и показывая рукой назад…
Час спустя в штабной землянке, где на топчане лежал Гуров, вновь собрались члены штаба. Не было только Бычко. Не было и Кноха. У Гурова белела повязка на плече, рядом с ним сидела Степанида, сжимая в руках кружку с водой. Простоволосая, в разодранном пиджаке, она неотрывно глядела в лицо Гурову, точно ждала, когда он проснется. И Гуров открыл глаза, тихо и раздельно сказал:
— Надо уходить. С наступлением темноты. Всем… Группами…
— Много раненых, командир. Да и тебе надо бы отлежаться, — сказал Морин. Казалось, он был среди всех единственным способным что-то делать. Все остальные, потрясенные неожиданной бомбежкой, гибелью Бычко и других партизан и, конечно, тем, что рассказал эсэсовец, напряженно молчали. Военврач ничего не видящими глазами смотрел в темноту землянки и изредка стонал, точно сам был ранен там, в овраге. Перед глазами Ивана то и дело вставали, меняясь как в калейдоскопе, картины бомбежки: пляшущая сосна, дымящаяся воронка и обгорелый сапог, овраг и возле него человек, хватающийся за корни вывороченного дерева…
На столе лежали желтые ровные кучки песка, они были похожи на маленькие курганы. Казалось, Самсонов рассматривает их. Лицо его было бесстрастным, бледным и осунувшимся.
— Я приказываю уходить, — сказал Гуров и вновь закрыл глаза.
Морин остался стоять посреди землянки, засунув руки в свои темно-синие галифе и поводя взглядом с потолка на пол. Он терпеливо ждал, когда Гуров снова соберется с силой и откроет глаза. Но не дождался.
— Гуров, прежде всего я думаю надо решить один вопрос…
— Какой вопрос? — спросил Гуров, не открывая глаз.
— Я настаиваю, чтобы Нефедов был предан трибуналу, как этого требует военная обстановка. — Голос Морина звучал почти торжественно. — По законам военного времени — мы все здесь коммунисты и хорошо знаем, что предатель должен быть расстрелян.
Гуров повернулся на правое здоровое плечо и начал медленно подниматься на топчане.
— Ты что это, батюшко… — зашептала Степанида, невольно помогая Гурову подняться. Тот оперся было на нее, потом выпрямился и поднялся с топчана. Перебинтованный, с искаженным от боли, ненависти и бессилия лицом, он был страшен в эту минуту…
— Тогда и меня стреляй, Морин! — скорее выдохнул, чем сказал, он.
Рядом с ним поднялась с топчана Степанида. Она поправила здоровую руку Гурова у себя на плече и выпрямилась.
— Обопрись на меня, сынок… Не бойсь, сдюжу. Ты не гляди, что я старая… А ты, Морин, заодно и в меня стреляй!
Они стояли рядом — партизан и партизанка, мать и сын. За их спинами была неровная бревенчатая стена, а Нефедову казалось, что там краснокирпичная стена старых купеческих складов, еще секунда, и повалятся уже мертвые Гуров и Степанида… В наступившей тишине все вдруг услышали, как потрескивает сосна, неторопливо догоравшая вблизи землянки. Ее колчаны время от времени вспыхивали и бросали красные отсветы на пол землянки, а от пола — на бревенчатую стену… В этих красноватых отсветах сгорали мосты надежд Ивана, а из их пепла родилось и зрело последнее решение коммуниста и комиссара Нефедова.
— Ну, стреляй! — крикнул Гуров и свалился на топчан.
…Морин хватился Нефедова тотчас же после выхода первой группы.
— Где Нефедов? — застонал он. — Ушел, гад?!
Ему никто не ответил: ни Гуров, забывшийся в беспамятстве на самодельных носилках; ни Степанида, шагавшая вслед за ними с большим узлом за спиной; ни военврач, сразу сгорбившийся и постаревший. Ему не ответили Бычко и другие партизаны, оставшиеся навечно лежать там, где бьют ключи и рождается чистая Снежка.
X
Нефедов шел ночным лесом: пока было сухо, шел споро, не останавливаясь… Тот, кому приходилось ходить ночью в лесу, знает, что на каждом шагу чудится тебе яма, колдобина, что деревья, точно живые, обступают тебя, стараются загородить дорогу, не пропустить, толкнуть в плечо, подставить под ногу корягу, хлестнуть по глазам веткой, а то и воткнуть в бок сухой сук… Но Иван уже привык, привык ходить по лесу в любое время дня и ночи, в любую погоду, почти каждый раз торя новую тропу. Этот сосновый лес он хорошо знал, ибо шел по нему только за последнюю неделю уже в пятый раз. Вот сейчас кончится он, пойдет осинник, потом топь… По этой дороге Иван неделю назад вел свою группу на задание. В конце пути, после того как они вброд перешли Снежку, всю группу захватили без единого выстрела. И с того часа злой рок по пятам идет за ним, хочет его смерти, хочет сломить его, смешать с грязью…
Под ногами стреляют сухие ветки, о спину стукается тяжелая граната — единственная вещь в его пустом мешке. А в душе несет Иван Нефедов нелегкую ношу событий последних дней, которых хватило бы другому человеку, может быть, на всю жизнь. Это самая тяжелая человеческая ноша, выдюжить которую не каждый в силах. Но скоро, очень скоро он избавится от нее, и эта близость освобождения придает ему силы. Свежий ночной воздух и влага, тянущаяся с поймы Снежки, освежают его, и, забыв на минуту, куда и зачем идет, Иван вспоминает, как возвращался из одного увольнения, когда служил в Красной Армии… Под Октябрьские праздники объявили увольнение на двое суток ему и другим красноармейцам — отличникам боевой и политической подготовки. Двое суток дома! Там ждут друзья, невеста… В день увольнения на утреннем построении Иван почувствовал, что заболел: тело горело, ноги подкашивались, дрожали руки. Тайком в каптерке старшины роты Иван померил температуру: серебристый столбик ртути приближался к тридцати девяти… Иван не хотел, просто не мог идти в санчасть. Тогда прощай отпуск и дом!
Он чистил пуговицы, а они двоились в его глазах, трафаретка выскальзывала из рук. В строю, когда старшина осматривал увольняющихся, перед Иваном поплыли облачка, голова закружилась, и лишь какими-то невероятными усилиями он устоял. Как во сне, вышел за проходную и лесом напрямик — к ближайшей железнодорожной станции. Он не помнил, как ехал в поезде, кому-то что-то отвечал, спрашивал, наконец, едва переступив порог дома и скинув буденовку, рухнул на скрипучую кровать и словно провалился куда-то…