Купчая - Юлия Григорьевна Рубинштейн
Наталья Семёновна тоже всё понимала. Она встала, нагнулась над Сашей, приобняв его за спину, стала гладить по плечам, по чёрным с проседью кудрям, по большим рукам с волосатыми пальцами, неуклюже прикрывавшими лицо и пропускавшими наружу только обильные, неудержимые, крупные слёзы.
– Конечно, мама, а как же! – говорила она. – Мама – она что? Мама, она жисть даёт, свет белый, всё-всё у нас от мамы. А у тебя чуть-чуть всего этого обратно не забрали. Конечно, мама, раз не позволила обездолить! Она тебя хотела, она тебя жалела, у смертушки отняла, именем нарекла. Как она дома-то тебя называла?
– Самвел… Самчик… – протяжно выдохнул он.
– И хлебушка первого твоего она тебе дала. Дала ведь, не забрала?
– Ммм… – невнятно-утвердительно тосковал он.
– Ту, другую, тоже жалко: она двоих носила, а растить дали одного. Та врачиха, её жалеючи, тебя чуть не загубила. Да и прах её побери, врачиху-то! Пусть она ту жалеет, а тебя мама пожалела. Только мама сына родного никому не отдаст, ты это всю-всю жисть помни! Твоя мама тебя никому не отдала. Как же не мама? Мама, самая родная, самая путёвая. И никто тебе не скажет, что ты дурной какой-нибудь – у такой мамы только самый лучший бывает!
Постепенно Самвела перестало трясти, он отнял руки от лица и посмотрел на Наталью Семёновну. Он плохо видел её лицо, вылинявшее от многих лет среди людского горя – оно куда-то словно уплывало, заслоняясь лицом мамы, мамиными чёрными волосами, которые та по вечерам расчёсывала перед зеркалом роговым гребнем, мамиными тёмно-карими, вишнёвыми глазами – все знакомые говорили, что глаза у сына мамины. Мамино лицо, лицо с фотокарточки стояло перед ним. Потом откуда-то появились длинные руки с бутылкой коньяка и стопкой:
– Ну, всё. Никуда твоя мамаша не делась. Наоборот, брат появился. Настоящий. Навсегда. Не одноразовый, как тот дурацкий паспорт.
Голос Арика будто доносился откуда-то издалека. Из тех, в детстве, сугробов, посыпанных рыжей окалиной металлургического завода, из перезваниванья трамваев под окнами, из жёлтого здания школы с белыми полуколоннами. Самвел выпил, не чувствуя вкуса и запаха. Внутри появился и стал расти, пульсировать шар тепла, как будто бы вернулось сердце, сбежавшее было куда-то от невыносимой новости. Медленно приблизились, точно выявляясь из безнадёжных сумерек, лица. Длинное, грубовато-свойское – Арика, в мелких внимательных морщинках – Соломона Давидовича, складки-натёки, как у догорающей свечки – Натальи Семёновны. И лицо Владимира, так похожее на его собственное, ну разве что – чуть менее пухлые губы, не такой горбатый нос, щёки словно бы потвёрже. Соломон Давидович прошёл на кухню, покопался там, вернулся.
– Вот что, Самвел, как там в ваших сказаниях говорится… Хлеб, вино, вездесущий господь, так? – В руках Соломона Давидовича была тонкая лепёшка. Он разорвал её и протянул половинки Владимиру и Самвелу. Арик уже наливал обоим.
– Лаваш… – выдохнул Самвел и обвёл всех осмысленным, видящим взглядом. Столько было в этом взгляде отчаянной надежды, что даже Наталья Семёновна пригорюнилась, опустила глаза с негромким «э-эх…», а Арик пробормотал «ну-ну», но Самвел не слушал. Он поспешно схватил стопку с коньяком (Владимир догадался, что нужно сделать то же самое) и высоко поднял её:
– Брат! – Дальше последовала твёрдая и торжественная фраза по-армянски, которую Самвел сам и перевёл: – В пиру и в бою, в радости и в горе, в жизни и в смерти – навсегда вместе! – он выпил половину содержимого стопки, поцеловал Владимира в щёку, допил и заел лавашем. Владимир старался повторять его действия, понимая: если тогда, в той неуютной, хоть и обставленной для женщины, квартире, он только подал первую помощь, отсрочил гибель, то теперь имеет возможность спасти, без дураков спасти, вернуть к жизни этого человека. И пусть он, Владимир, обязан Самвелу только ночью под крышей – потом сама судьба судила им быть вместе. Уж если вера в себя и в людей у этого парня, показавшегося Владимиру в тот вечер кем-то вроде кавказского фундаменталиста, зависит от куска лепёшки, если не подвести, не обмануть его для Владимира так просто – да пусть будет любой обычай и ритуал, главное, был бы человек хороший, как говорил ещё батя. И Владимир тоже чмокнул щетинистую щёку, потом допил коньяк и доел лаваш.
Сам он тоже едва осознавал случившееся. У него есть брат. И даже мама об этом не знает. Потому что он, Владимир – они с Самвелом, выходит? – тяжело ей достался, то есть достались. Об этом она говорила. Когда маленький Володя спрашивал её, почему у него нет ни брата, ни сестры. Не смогу уже, говорила мама. Или – врачи не велят, не берутся помочь в случае чего. Оказывается, брат есть. Владимир встал и начал помогать Арику убирать со стола. Как ушла Наталья Семёновна – он даже и не заметил, такой кавардак был в голове, так крутились друг за дружкой те трамваи и нынешние полицейские, та квартира с полоской снега, наметаемого на подоконник из щели в раме, и нынешнее, недавнее: куча одёжек и стульев на газоне под окном. Под добродушную воркотню Соломона Давидовича удалился и Арик, распрощавшись изысканным шарканьем. Оставшись втроём с братьями, старик заметил:
– Молодые люди, вы же засыпаете, вы засыпаете на глазах почтеннейшей публики! А ну-ка, на пятой скорости под одеяло!
Уже недели две они и ночевали здесь, так что объяснять, как и что, не пришлось. Последнее, что услышал Владимир, когда Соломон Давидович гасил ночничок с надписью «Старый Таллин», было:
– А вы говорите, Силинь. Будет день, будет и пища…
11. Арест снят
– То есть ты не гражданин России по праву рождения, не гражданин, – задумчиво повторил Соломон Давидович, изменив обычной своей манере ворчливой скороговорки.
В окно кухни параллельно земле било сентябрьское солнышко, неяркое, но золотое, и золотой блик переливался на его смуглой лысине, словно индицируя перекомбинацию каких-то информационных ячеек под черепной крышкой. Подобно тому, как всегда бывает приятно смотреть на хорошую работу ремесленника, размышляющий Соломон Давидович являл собой законченный пример редкого зрелища