Архив - Виорэль Михайлович Ломов
– Любопытство не порок, но порядочное свинство. Кхе, кхе, Георгий Николаевич. Ближайшие мои планы состоят в том, чтобы состыковать их как-то с вашими.
Суворов решил, что ослышался.
– С моими? Позвольте, что же, вы думаете со мной сотрудничать?
– Вот именно, это как раз то слово, которое я подбирал – сотрудничать. Да, я думаю с вами сотрудничать и, мало того, мы с вами уже сотрудничаем.
– Великолепно! Вы, наверное, политэконом? Там желаемое идет впереди результата. Объяснитесь, а то скоро идти домой. Хотелось бы дома не обременять себя и вас фундаментальными вопросами.
– Наше сотрудничество, Георгий Николаевич, началось вчера, когда мы с премии пили за смелость. Помните? Ваша премия, моя смелость.
– Говорите ясней, – Суворов остановился на краю оврага.
– Всё ясно. У меня есть смелость просить вас поделиться со мной частью премии. Конкретно, половиной. Чтоб не было обидно. Все-таки двенадцать лет, диплом, две диссертации.
– Повторите, я ничего не понял, – Суворов понял, что это шантаж.
– Да-да, зачем вам было всё это делать, если в ваших руках такие богатства? – прошептал, почти прошипел Глотов. – Избави бог, я не претендую на них, это ваше, фамильное. Но согласитесь, за сохранение тайны полагается вознаграждение. Пропорциональное тайне.
Суворов толкнул Глотова в овраг. Тот молча скрылся в нем. Суворов медленно пошел домой. Через несколько минут Глотов нагнал его. Он прихрамывал, брюки и рубашка его были в глине. Не приближаясь к Суворову, он крикнул ему в спину:
– Я вас прощаю! Хотя мог бы наложить на вас и штраф.
– Слушайте, вы! – круто обернулся к Глотову Суворов. – Если вы произнесете еще хоть слово, оно станет для вас последним. А из премии я закажу гроб с музыкой и глазетом.
В Москву Глотов поехал вместе с Суворовым. Всю дорогу молчали. Суворов чувствовал себя как под стражей. Удивительное дело: вчера еще он был свободен, как чайка над морем, и на тебе, явился какой-то мозгляк и требует то, что принадлежит только тебе. Хотя что это я? Вокруг всю жизнь идет именно так и только так: тот, кто не имеет никакого отношения к делу, имеет от этого дела всё. Надо быть круглым идиотом, чтобы удивляться тому, что это наконец-то случилось и с тобой. Откуда же он узнал о шкатулке? От Софьи? Вахтанга? От кого больше? Может, от Лавра? И странно, что я ничего не могу изменить. Не убивать же его. В конце концов, каким бы мелким гадом он ни был, его жизнь не поместится в шкатулку. Ну а до Кощея ему еще далеко. «Альтруист!» – услышал Суворов свой внутренний голос и понял, что согласен отдать Глотову половину премии. Лишь бы никто не узнал о шкатулке, из которой он давно уже решил не брать ни одного камешка, какая бы нужда ни приперла. А если он посягнет на архив? Знает ли он о нем? Суворов поглядывал на Глотова, и он уже не казался ему таким отвратительным. Отвратительными могут быть глубокие люди, желающие скользить по собственной поверхности. А этот был по природе своей мелок, гадок и жалок. А значит, не судим, не осуждаем и только лишь жалеем. Да еще покупаем, как керосин или пакля.
– Вы Лавра Николаевича, случайно, не знали? – спросил Суворов.
– Мой отец служил у него. Неужто не помните меня? Думал – прикидываетесь.
Тогда всё понятно, подумал Суворов. Да-да, был такой, Глотов Демьян. Преданный до презрения. Лавр, напившись, часто грубо ругал его и даже бил. Суворову вдруг стало всё безразлично, так как он не хотел оставаться в плену прошлого и готов был отдать за освобождение хоть всю свою премию. Но не саму шкатулку! Ободренный вниманием Суворова, Глотов разговорился. Он много рассказывал о себе и порядком утомил Суворова.
– Ну что обо мне можно сказать, если коротко? Допустим, как в некрологе. Я, в отличие от вас, Георгий Николаевич, одно сплошное «не»…
– Что же это вы меня уже и похоронили, сударь? – усмехнулся Суворов.
– Господь с вами! – вскинулся Глотов. – И в мыслях не было! Это я так, для красного словца. Сравнительный анализ, так сказать. Исключительно о себе. Ибо я и есть то самое русское недоразумение, носимое Лихом по свету. Что должен уметь всякий культурный и образованный человек? Как вы, например. Опять же, только в целях благопристойного для вас сравнения. Петь, танцевать, музицировать, рисовать, стрелять, фехтовать, волочиться за барышнями, изъясняться хотя бы по-французски, а по-русски – поддержать светскую беседу, письма писать, молиться…Так вот, ничему этому я не обучен, ничего не умею, да и не хочу. Поздно. Даже обучусь, и что? Всё равно никуда не пригодится. А если к этому добавить, что я неказистый, как видите, некрасивый, уже немолодой человек, памяти никакой, ремеслам не обучен, в искусстве и науке профан, политику не понимаю…Хотя всем говорю, что лучшей политики, чем есть, и быть не может. И даже могу в том дать клятву. Нет-нет, я не совсем уж какой самый последний отброс общества, я полезный, в некотором роде, его член. Но я и не дамский угодник, не компанейский человек…Шармом и обаянием, как изволите видеть, от меня не пахнет. Короче, хам, быдло. Как я себя? Портфеля и велосипеда нет. Угла своего тоже. Жены нет, детей нет, друзей и врагов…Никого нет. Родственники? Какие-то есть. Но всё равно что нет. Не знаю, кто они, сколько их, где они и зачем. Мать не помню, отца моего, Демьяна Алексеевича, ваш брат покойный третировал всячески за ослушание, и правильно делал. Батюшка за честь почитал служить ему…А у меня и этого не было. Даже бить меня никто не хотел. Словом, ненужная я и зловредная на белом свете частица. Лучше всего было бы меня враз уничтожить, чтоб без следа и без дыма. Вот как вы давеча – раз, и в овраг!
– Что же, у вас и дамы сердца нет никакой? – спросил Суворов, чтобы хоть как-то столкнуть Глотова не в овраг, так на другой предмет.
– Дамы – нет. Так, бабенка одна…– ограничился собеседник скупой информацией и вновь вернулся к себе. Чем меньше человек, тем больше он о себе говорит.
Уже в городе Глотов сказал совсем другим тоном, не предполагающим лишних вопросов:
– Не имеет смысла тянуть резину. Чем скорее отдадите, тем скорее решится. Я готов дать расписку, хоть кровью, что больше не