Александр Буртынский - Искатель. 1978. Выпуск №4
Юра говорил с частыми придыханиями, будто хмельной, заплетая слова…
Андрей коснулся ладонью его лба.
— Вместе с тобой и отправим. Жар у тебя!
— Немного как будто…
— Зачем возвращался, шут гороховый?
— Он у нас герой, — усмехнулся Полнткин. — Раненый на поле брани.
— Ну-ка, Бабенко, — сказал Андрей, переждав очередную вспышку огня из схорона. — Подкинь им связку гранат, пусть немного успокоятся.
* * *Довбня прибыл не один, с ним было двое в голубых ворсистых шапках и такого же цвета погонах на дубленых полушубках, третий — офицер. Медвежистую поступь Довбни, в тени которого пребывали остальные, Андрей различил издалека и тотчас пошел навстречу. Сзади озорно пропищал Политкин:
— Гля, братцы… Салют стражам нашего внутреннего спокойствия!
— Заткнись, — прозвучало из-за спины милиционера.
— Тем же концом с другой стороны.
В ответ засмеялись. Тот, кто смеялся, щуплый, с тремя звездочками на погонах, отвечая на приветствие, сжал ладонь Андрея маленькой крепкой клешней, и пока лейтенант объяснял Довбне обстановку, слушал, слегка отвернув лицо, точно был глуховат.
— Монах, — заключил старший лейтенант, — начальник прав, больше никто. Месяц назад перешел границу и как в воду канул.
Довбня крякнул досадливо.
— Как я его упустил, ведь было ж на уме. И примета известная — сломанный нос. Не прощу себе…
Старший лейтенант отошел к своим и о чем-то быстро заговорил, только сейчас заметил Андрей сложенные у ног солдат зачехленные лопаты, лом и железный ящичек на защелках.
— Взрывать, что ли, старший лейтенант?
— Не хотелось бы. Но если Монах, иного выхода нет, живым не выйдет.
— Кто он такой все-таки?
Довбня чуть покосился в сторону возившихся с инструментом солдат, сказал негромко:
— Был тут в войну бандеровский резидент, стравливал нас с поляками, всех скопом продавал немцам, а немцев — союзникам. Если это он, тогда все ясно и со Степой. Вот оно как, елки-веники.
— Секрет?
— Какой там секрет… Тут корешки глубоко тянутся. Разгром отряда связан с предательством. Кто выдал — не знали, а кличка была известна — Волчонок. За ним потом сами немцы охотились… После нашего с тобой разговора запрос я все-таки сделал, ну и обнаружилась ниточка…
— Немцы почему охотились?
— Говорю же, двойная игра, раз он связан был с Монахом, а тот с американцами…
Кажется, все становилось на свои места… Луна по-прежнему заливала опаловым светом скованную снегами землю, но теперь она уже не казалась сказочной, от нее веяло смертным холодом. Стефа в больнице, этот Волчонок здесь, прощается с жизнью, знала она о нем хоть самую малость, догадывалась? Да нет, откуда же? Разве он рискнул бы открыться? И все же замутился в душе осадок, в нем таилась боль и отчужденность. Он не сразу расслышал, о чем его спрашивал Довбня, спохватившись, объяснил.
— Да, жгли сено. Как они там не задохнулись?
— Сеном их не возьмешь.
— Схорон с боковым лазом. Наверняка… — послышался за спиной голос старшего лейтенанта, державшего под мышкой белый сверток. Солдаты с лопатами стояли поодаль наготове. — Митрич мог и не знать об этом. — И то, что он назвал председателя, хотя и вскользь, но привычно — по отчеству, невольно облегчило душу — жаль было старика. — Где-то есть выход, пошукаем.
Искать пришлось недолго: средь заснеженных кустов, в чуть приметно обтаявшей лунке, темнел околыш жестяной трубы. Уже светало, но ее можно было обнаружить, лишь внимательно приглядевшись. Теперь он понял, что значит боковой лаз. Помещение с отводной комнатой, вот почему их нельзя было взять ни огнем, ни гранатой. Лаз перекрыт, сдвинь засов и пали в отдушину.
— Монах! Говорит Сахно. Узнаешь голос? — закричал в трубу старший лейтенант. — Сдавайся добровольно, гарантирую справедливый суд. — Он помолчал, ожидая ответа. Достав из-за пазухи блокнот, что-то черканул в нем и, привязав вырванный листок к мерзлому комку земли, бросил в трубу. — Лови бумагу, на размышление четверть часа, после чего буду взрывать.
Эту четверть часа, похожую на вечность, они провели за углом хаты. Старший лейтенант Сахно молчал, сосредоточенно дымя самокруткой.
— Притих Монашек, — подначивал Довбня.
— Гад, — отозвался Сахно. — Редкой силы гад. Сотни жизней на его совести, — старший лейтенант круто выругался. — Дважды из рук уходил, когда мы его партизанским судом приговорили, помнишь? И метки мне оставил — ухо контузил да два пальца отшиб. — Он говорил тихо, словно про себя… — Сорок хат пожег в отместку, с детьми, с женщинами только потому, что хлебом-солью встретили в тридцать девятом Красную Армию. А чего он хотел, чего добивался от людей, которых ни в грош не ставил? Садист, самостийник… Ну а его…
Сахно закашлялся, подавившись дымом.
— …как бешеного пса! Еще нянчись с ним, суды законные — со зверьми…
И уже спокойней добавил:
— А все-таки зачем он здесь, а, Данилыч? — спросил он Довбню. — Если Степка — Волчонок, стакнулись они в последний раз в сентябре, когда казну свою увозили.
— Казна, так их перетак, кровь людская. А все ж таки обхитрил он тогда тебя, — сказал Довбня. — Засаду прорывал налегке, казна, видать, другим путем пошла.
— То-то и оно, в толк не возьму, каким именно… Да, а Степу, выходит, легально переправить смикитили. На постоянное жительство. Мало тут насвинячили, теперь у соседей им резиденты понадобились. Это уж по указке новых хозяев.
— Что значит — легально? — переспросил Андрей, обернувшись к Довбне. — Разве он не провожать ее поехал?
— Как же. По документам брата. Шляпа я с ушами! — Он мотнул головой. — А все ж таки, зачем тут Монах застрял?
— Узнаем, — сказал старший лейтенант. — Все узнаем. Дай время.
— Пыльная у вас работенка, — заметил Андрей с невольным уважением.
Старший лейтенант не ответил, сплюнув окурок, прикончил его каблуком.
— Пора!
* * *Медленно наступал рассвет Андрею, стоявшему в оцеплении вместе с солдатами, странно было смотреть на мирные дымки над хатами, где люди в привычной суете встречали новый день.
И эти будничные дымки, утонувший вдали, в морозном тумане поселок, где ждала, должно быть, надеялась на свое счастье вчера еще неведомая ему девчонка, белый снег, черные фигуры солдат и сам он — свидетель конца чужой, давно развернувшейся драмы — все вдруг показалось дурной, нелепой придумкой, точно он взглянул со стороны на мир, на себя, прошедшего сквозь сто смертей, все еще живого, невредимого… Что несет ему этот день, заснявший на кончиках сосен? Не все ли равно… Подавленность, почти не ощущаемая, размытая чужой бедой, схватила его изнутри, встряхнула: что-то там, в глубине души внезапно обрушилось, он никак не мог понять, что с ним творится, и, лишь до боли стиснув челюсти, тупо смотрел на старшего лейтенанта, на его искалеченную руку, сжимавшую луковицу часов.