Анатолий Марченко - Звездочеты
— Хорошо, я понимаю. — Пете стало снова жаль этого неприкаянного, вынужденного унижаться человека. — Зачем ты об этом…
— Оно и верно — зачем? О жизни лучше бы поговорить, круто она ныне замешана. Ты погляди, Петяня, на нашем шарике кутерьма какая идет! Там полыхает, там тлеет, там взрывается. Дым едучий стелется, не задохнуться бы в чаду этом. А все Гитлер, злыдень. Великих бед натворит, его не остановишь, он все человечество в трупы превратит, а цель свою из башки не выкинет. Столкнемся мы с ним, Петя, ох столкнемся! Пожарче, чем в первую мировую.
— Не столкнемся. Ты, Арсений Витальевич, газеты читаешь?
— А как же? Я ни единого денька без газеты, ни часу, ни боже мой! Последний сухарь на газету променяю. Читал я, читал: все правильно, все аккуратненько. А только с кем договор подписан да печатями припечатан? С самим сатаной. Ты вот небось читал, что напечатано, а я и между строк читал. Верно говорят: не то мудрено, что переговорено, а то мудрено, что недоговорено. Сам посуди: Гитлер-то Адольф, он на весь мир замахнулся, силу несметную собрал, так его что — листок бумаги образумит? Вот уже Польшу проглотил, и гляди — он уже соседом тебе доводиться будет. А как же — общая граница. А от соседа куда уйдешь? Нравится ль он тебе, или глядеть на него без того, чтобы не срыгнуть, не можешь, а он сосед, и весь разговор. Вот и прикинь. Как тут обуху на обух не наскочить? Попомни мое слово, Петяня: кто этой бумаге, хоть она и гербовая, поверит, головой своей расплачиваться будет.
— Не согласен я с тобой, Арсений Витальевич. Мрачная философия у тебя, а я оптимист.
— Ну-ну, оптимист, докажи, — впервые за все время усмехнулся Зимоглядов, и в его посоловевших глазах будто кремнем высекли искры.
— И доказывать нечего. Просто анализируй явления, факты, держи пульс на руке жизни.
— Да держу я, еще как держу, — словно наивному младенцу, начал втолковывать Пете Зимоглядов. — И коммюнике наизусть зазубрил. И отклики иностранной печати. Инструмент мира… Вражде между СССР и Германией отныне кладется конец… И Гитлер примерно то же самое поет. Только зарубку сделай: он поет соловьем, да рыщет волком. А как рты пораскрываем, так зацелует он нас, как ястреб курочку — до последнего перышка…
Зимоглядов плотоядно хохотнул, но, завидев удивление на усталом лице Пети, осекся.
— Завел я тебя, Петяня, как черт в преисподнюю. Может, я старый осел, ни хрена не смыслю, так дай бог, чтобы не по моей карте игра пошла. Тут у тебя в гостях военный был, здоровяк такой, по петличкам узрел — комбриг, он-то небось по-иному ситуацию обрисовал?
— Да это Тимоша, брат Катин. Он попрощаться заезжал. Назначение получил на западную границу.
— Вот и рассуди, взвесь: не на восток, дружочек ты мой, шлют. Запад — он в противоположной сторонке. Гитлер-то, он каков? Говорит направо, а глядит налево. Дремать негоже. Я-то в этом вопросе полный профан, а Тимоша небось это хорошо понимает. Комбриг… — Зимоглядов произнес это слово раздумчиво, не торопясь, как будто даже с иронией. — Красиво звучит, а вот привыкнуть не могу. Генерал — это и сосунку было понятно, что генерал, а комбриг — не то, силы, веса вроде бы недостает, авторитета. Авторитет — он в самом названии должен как гвоздь торчать.
— Ну, ты даешь, Арсений Витальевич, — засмеялся Петя. — Ну какие в Красной Армии могут быть генералы? Это же армия нового типа, рабоче-крестьянская, да у нас и само слово «генерал» не приживается, это же яснее ясного. Как говорится, аксиома, не требующая доказательств!
— А ты не торопись, Петяня, — насупился Зимоглядов. — В ней, в этой самой рабоче-крестьянской, лейтенанты имеются? А капитаны, майоры и полковники? Прижились? Я вот все же надеюсь, что Гитлер, он хоть с заднего колеса норовит на небеса, а с нашей армией ему связываться — это крепенько пораскинуть мозгами надобно. Однако готовится он, скоро в Европе, Петя, никто спать спокойно не ляжет — бомбы всех лежебок на ноги вскинут. — Он снова усмехнулся, и тут же усмешка утонула в крепко сомкнувшихся губах.
— Небо ясное, а у тебя тучи весь свет закрыли, — укоризненно сказал Петя. — Вредно это. Почему? Очень просто: если человек знает, что завтра война, он и строить перестанет. Зачем? Все равно война. Ты согласен?
— Так-то оно так, однако как на войну смотреть. И главное, чьими глазами — сильного или слабого. Слабый от войны чахнет, как туберкулезник, а сильному война в жилы свежую кровь вспрыскивает, голову пьянит. Опять же, Петя, смотря что разрушать и во имя чего. Иное разрушение, коль знаешь, что на его месте свое, кровное воздвигнешь, и глаз радует, да и сердце веселее трепыхается.
— Ты же, Арсений Витальевич, на гражданской воевал, войну своими руками пощупал. Окажи, что на войне самое страшное? Ты сроду не рассказывал, а ведь я, когда узнал, что ты воевал, даже гордиться вздумал. Кинулся искать тебя, чтобы вопросами закидать. Да, увы, не нашел.
— Что же так? Искал плохо?
— Исчез ты. Ну, уехал, точнее сказать. В тот самый день. А точнее — в ту ночь.
— Поразительное совпадение и неприятное весьма, осадок, он всегда горький привкус дает. Виноват я перед тобой, Петяня…
— Вот скажи, пожалуйста. Это мне из чисто профессионального любопытства интересно. Скажи, что тебе на гражданской врезалось в память, ну так, чтобы как клеймо в мозгу, понимаешь? Впрочем, догадываюсь, наверное, встреча с моей мамой? Ты же с ней во время боя познакомился?
— Познакомился? Чудишь ты, Петяня. Да и какой с тебя спрос, войну ты разве что во сне видывал. Столкнулись мы с ней, как в атаку шли — вот так, глаза в глаза. И все. Все! Ни слов, ни клятв, ни вопросов. Ничего! Это, конечно, на всю жизнь, как колокольный звон… А вот если, как ты выразился, клеймом в мозгу отпечаталось, так это измена. Предатель у нас один объявился. Считали мы его своим в доску, ума палата, ткни пальцем в любую страну на глобусе — лекцию о каждой прочитает, вроде бы он сам только что оттуда пожаловал, мысли всех великих мудрецов без запинки пересказывал, в бою, бывало, во время адского обстрела бровью не шевельнет. А вот извольте, выбрал момент — и переметнулся. К белым, разумеется. И штабную карту с собой прихватил. Вот тогда-то нас и накрыли золотопогонники. Дали нам прикурить. От полка едва ли рота уцелела. И представь, Петя, бывает же этак, есть, есть высший судия, есть! Пришел день, когда сцапали мы этого иуду. И что ты думаешь? Не поверишь, знаю, а только как перед распятием: мне его на расстрел довелось вести. Зима была лютая, сугробы по пояс. Привел я его на кручу, у реки. «Ну, что ж, — говорит спокойно так, с достоинством, будто у него жизнь не через минуту кончится, а вся впереди, — верная есть присказка: ум — за морем, а смерть за воротом, один раз родила мать, один раз и помирать. Запомни, однако: выстрел твой вечным проклятьем над тобой висеть будет — как нож гильотины». Ну, я был молод, беспечен, на всякие предсказания смотрел, как на ересь, как на шутовство балаганное. Не выдержал, рассмеялся, вот теперь как вспомню — от своего собственного смеха вздрагиваю, будто не он, этот беляк, а я сам под пистолетным дулом стою. А он мне тихо так, без злобы: «Надо мной посмеялся, над собой поплачешь. Стреляй, только исполни единственное мое желание, последнее». Какое — спрашиваю. «Разреши любимую песню спеть». — Валяй, говорю, пой, однако спирту не проси, не дам. И покороче, а то иную песню на закате начнешь, а на зорьке кончишь. «Хорошо», — отвечает. И запел…