Николай Шпанов - Песцы
— Зацем залко? Ни надо залко. Маля, маля себе оставил. Зонка на паницу подол посила. Усё, больсе не нада. Агент казал, сей год на заменку песца новая мотор на карбас давать станет. Мотор люцце, ничем песец.
Тем временем на смену песцам из часовенки показалась огромная связка желтых кож. Вывороченные нутряной стороной, они матово поблескивали на солнце. Два промышленника с натугой тащили связку.
— А это что, — тюлени? — спросил Чернявый.
Михайла молча остановил носильщиков. Развязал пачку кож. Широким жестом раскинул. Медленно, одна за другой поднимались, примятые пряди жестких желтых волосков но развернутой шкуре. В четверть длиной они сплошной густой кривой покрывали кожу. Раскинул дальше, и на чернявого глянул блестящий черный нос, точно лакированный. Маленькие черные щелки глазниц.
— Мед-медведь, — заикнулся гость.
Он опустился на корточки и, запустил смуглые маленькие ручки в густую шерсть. Разбросил руки и увидел, что бессилен обнять шкуру, могущую закрыть крышу самого большого дома в становище.
— Послушайте, я хочу иметь такого.
— Вот в Архангельск вернетесь, там, небось, купите.
— Нет, я хочу своего. Как вы.
— Ну, это… — развел Михайло руками.
— Слабо, небось? — ехидно бросил на ходу Мишка.
Бочки катили на карбас. Грузили связки шкур. Промышленники шлепали по воде от карбаса к черте прилива. Скоро карбас был навален. Только места для гребцов остались.
Капитан не спеша пожимал руки промышленникам. Матросы столкнули на воду фансбот. Чернявый все стоял у воды. Зайдя в воду по колено, капитан вспомнил о нем.
— Ну, а вы что же здесь оставаться, что ли, решили? Мы больше, ведь, на берег не вернемся.
Чернявый будто очнулся.
— А карбас вернется?
— Да, он местный. Только, ведь, он тоже к судну больше не пойдет… Ну, ладно, сыпьте-ка скорее на место. Некогда разговаривать. Вон вода падает.
— Пусть падает, — вдруг решительно заявил Чернявый.
— Вы что, батенька, очумели што ли? — побагровел капитан.
Промышленники с нескрываемым удивлением глядели на странного гостя.
— Да ты, паря, никак вплавь за судном собрался.
Капитан решительно полез в фансбот.
— Имейте ввиду — кроме, как вплавь, не доберетесь.
— Вот что, капитан, — заявил вдруг чернявый, — раз карбас сюда вернется, мне больше ничего не нужно. Будьте так добры, выкиньте в него мой чемодан… я остаюсь здесь.
— Право, ребята, он не в своем уме, — засмеялся капитан. — Да чего вы здесь не видели-то? Ведь раньше, как через год вы не выберетесь.
— Пусть.
Обернулся к председателю, самое дину.
— У вас еда для меня найдется и место, где можно спать?
— Места зацем не быть? Места будя. И харц будя. А только, парень, зацем тибе тут оставацца?
— Мне нужно побывать на медвежьей охоте.
Капитан поднялся на банке так, что чуть не перевернул фансбот.
— На што вам охота-то далась? Вы шкуру в Архангельске купите. Катитесь вы к чорту с вашей чепухой. Мне время терять некогда. Идите на место без дураков, а то я ей-богу без вас уеду.
Чернявый покачал головой.
— …Говорю же вам русским языком — я в Архангельске гарантирую вам шкуру первого сорта… по своей цене. Не валяйте дурака.
Гость собрал морщинки смуглого лица под кругляки очков:
— Да нет, вы не понимаете. Мне шкура вовсе не нужна… Я хочу написать настоящий рассказ про медвежью охоту…
Он смущенно засмеялся.
По воде зашлепали весла гребцов.
Винтовочный залп дружно рванул воздух и прокатился над гладкой поверхностью губы. За залпом захлопали отдельные выстрелы. Хлопки бежали по воде. Застревали в глубоких складках разлогов. Там, где осадочные породы острова уходят в воду, поставленные под углом в девяносто градусов к ее темной поверхности.
Отлив быстро угонял воду. Темная полоса гальки выходила фут за футом из-под ленивых всплесков.
Белый корпус шхуны исчез за мысом у входа в губу. Только бочка вороньего гнезда повисла в воздухе на тонком марсе.
Чернявый в последний раз взмахнул платком и, смеясь, обернулся к стоявшим за ним промышленникам.
— На охоту сходим?
— Отчего не сходить, — задумчиво сказал Князев, — сходим.
Подошел Мишка:
— А ты, паря, настоящий. С тобой мы сходим, — и примиренно протянул чернявому руку.
ПОХОД ГРЕНМАЛЬМА
Памяти отважного шведа Финна Мальмгрен
Пацци разговорчив в той мере, в какой может быть разговорчив человек, стремящийся использовать каждое открытие рта либо для того, чтобы сунуть в него что-нибудь съедобное, либо для того, чтобы попросить есть. Однако, все же в промежутках между тем и другим, он выдавливает из себя несколько слов на англо-французско-итальянском жаргоне. К сожалению, Пацци занимает больше всего то, что мне меньше всего интересно — ребро, которое он сломал при крушении дирижабля.
Наконец, он вынимает из-под подушки карманный компас. Потемневший медный кружок лежит на его красной, распухшей, точно от водянки, ладони.
— Гренмальм для матери.
— Почему он передал вам компас и не написал нескольких прощальных слов?
Пацци сердито прячет под подушку компас и снова начинает жадно жевать бисквит. Под выцветшими усами блестят белоснежным рядом большие крепкие зубы. Такие зубы бывают, вероятно, у дикарей. Так и кажется, что они приспособлены к тому, чтобы рвать куски мяса и дробить кости.
Какой анахронизм! Такие зубы для крошечных бисквитов.
По борту скрежещут льды. Весь лазарет сотрясается бешеным биением гребного вала. Ледокол дрожит, как запаренная лошадь. От беспрестанных ударов винтов по льдинам создается впечатление, точно мы едем в огромной железной коробке по плохому булыжнику.
Открытый настежь иллюминатор пропускает недостаточно забортного воздуха, чтобы освежить пылающий лоб спящего Рамиано. Он тяжело открывает голубые глаза и прикасается к моей руке горячими сухими пальцами.
Рамиано хочет что-то сказать, Он притягивает меня к себе, так как слова вырываются у него жалобным, едва слышным, шопотом. Я вслушиваюсь в его лепет и разбираю какие-то даты. Но эти загадочные даты тонут во властным голосе Пацци, пулеметной дробью итальянской речи забивающего шопот Рамиано.
Так повторяется каждый раз, когда притягивает меня к себе Рамиано. И каждый раз Рамиано затихает. Только глядит полными боли глазами. Отражение ли это больного желания, гангрены ли, ползущей по его ноге или какого-то другого, более глубокого страдания, которое не может удалить нож хирурга.