Эжен Сю - Тайны народа
Мы встречаемся с семьей Лебренов снова только спустя 18 месяцев после этого дня столь величественной религиозной церемонии, дня, столь богатого блестящими надеждами не только для одной Франции, но и для всего мира.
Вот что происходило в начале сентября 1849 года в Рошфорской каторжной тюрьме.
Наступил обеденный час, и каторжники принялись за еду.
Один из них, одетый, как и другие, в куртку и красный колпак, с кандалами на ногах, неподвижно сидел на камне и с задумчивым видом ел кусок черного хлеба.
В этом каторжнике с трудом можно было узнать господина Лебрена. Он был приговорен военным судом к каторжным работам после июньского восстания 1848 года. Черты его лица носили обычное выражение ясной твердости и покоя. Только кожа под влиянием морского воздуха и зноя солнечных лучей загрубела и приобрела кирпичный оттенок.
Один из надсмотрщиков с саблей и толстой палкой в руках, обойдя несколько групп заключенных, вдруг остановился, словно ища кого-то глазами. Затем, размахнувшись палкой по направлению к Лебрену, крикнул:
— Эй ты! Номер тысяча сто двадцать!
Лебрен ничего не ответил и продолжал с аппетитом есть свой хлеб.
— Номер тысяча сто двадцать! — снова крикнул смотритель. — Ты что, оглох, что ли, негодяй?
Лебрен продолжал молчать.
Смотритель, разъяренный необходимостью сделать еще несколько шагов вперед, быстро подошел к Лебрену и, трогая его концом своей палки, грубо произнес:
— Черт возьми! Ты, кажется, оглох, животное?
Когда Лебрен почувствовал на своем теле прикосновение палки, лицо его приняло ужасное выражение Но быстро подавив в себе эту минутную вспышку возмущения и гнева, он ответил спокойным голосом:
— Что вам угодно?
— Вот уже второй раз, как я тебя зову, номер тысяча сто двадцать, а ты мне не отвечаешь. Или хочешь, чтобы я тебе прочистил уши? Берегись!
— Ну не будьте жестоки, — ответил Лебрен, пожимая плечами, — я потому не отвечал вам, что до сих пор не могу привыкнуть, что у меня нет больше имени, а есть только номер. Я всегда забываю, что теперь меня зовут тысяча сто двадцатый.
— Ну, довольно рассуждать! Вставай! Пойдем к комиссару.
— Зачем?
— Там узнаешь. Ну иди, и живей!
— Иду, — сказал Лебрен с невозмутимым спокойствием.
Пройдя часть порта, надсмотрщик, сопровождаемый каторжником, остановился у двери конторы комиссара или, говоря иначе, директора тюрьмы.
— Доложи господину комиссару, что я привел номер тысяча сто двадцать, — сказал тюремщик одному из своих товарищей, бывшему в конторе дежурным.
Дежурный ушел и, вернувшись через несколько минут, приказал купцу следовать за ним. Они прошли длинный коридор и, подойдя к двери богато убранного кабинета директора, вестовой открыл ее и сказал Лебрену:
— Входите и ждите!
— Как, — произнес Лебрен, крайне удивленный, — вы меня оставляете одного?
В эту минуту отворилась противоположная дверь, и в кабинет вошел человек высокого роста, в голубом мундире бригадного генерала с золотыми эполетами и в красных панталонах.
При виде этого генерала Лебрен, крайне удивленный, воскликнул:
— Господин Плуернель!..
— Не забывший ночи двадцать третьего февраля сорок восьмого года, сударь, — ответил генерал, приближаясь к Лебрену и протягивая ему руку.
Лебрен пожал ее, в то же время добродушно и иронически поглядывая на две серебряные звездочки на золотых эполетах господина Плуернеля, и, усмехаясь, сказал ему:
— Вы, сударь, на службе у республики, а я на каторге… Сознайтесь, что это забавно.
Господин Плуернель с удивлением посмотрел на Лебрена. Он думал встретить его глубоко угнетенным или сильно озлобленным, а перед ним стояла спокойная, мощная фигура с насмешливой улыбкой на умном лице.
— Какая у вас стойкая душа! — воскликнул господин Плуернель. — Да ведь вы герой!
— Вы ошибаетесь, сударь. Я не герой, у меня только чистая совесть, и я полон веры. Я спокоен, потому что верю в свой идеал, которому посвятил всю жизнь, потому что совесть не упрекает меня ни в чем. Но скажите мне, каким образом я вижу вас здесь? Зачем меня вызвал директор? Вы узнали, быть может, что я в тюрьме, и хотите предложить мне помощь?
— Нечто лучшее, чем помощь, сударь! Я просил…
— О чем вы просили?
— И добился…
— Моего помилования, может быть?
— Да, сударь! Я просил о вашем помиловании и добился его. Вы свободны. Я считал честью лично принести вам эту весть.
— Позвольте мне дать вам некоторые пояснения, — возразил Лебрен серьезным и полным достоинства голосом. — Я принимаю не помилование, а исправление, хотя и запоздалое, судебной ошибки.
— Что вы хотите этим сказать?
— Если бы я во время фатального июньского восстания разделял мнение своих братьев, которые находятся со мной на каторге, я никогда не принял бы выхлопотанной мне вами свободы, если бы я действовал, как они, я остался бы здесь, вместе с ними!
— Но, однако, сударь, осуждение вас военным судом…
— …было несправедливо. В нескольких словах я докажу вам это. Год тому назад, в ту эпоху, когда у нас в июне было отнято все оружие, я служил в своем легионе капитаном. На призыв, сделанный национальной гвардии, я отправился совершенно безоружный. И я заявил во всеуслышание, что пойду во главе своего легиона без оружия, не с целью вызвать кровавую борьбу, но в надежде привлечь к себе братьев, которые, несмотря на нищету, печальные ошибки и жестокие заблуждения, должны были, однако, никогда не забывать о том, что народный суверенитет не нарушим и что пока власть, воплощавшая его в себе, законна, не обвинена и не уличена в измене, восставать против этой власти, идти на нее с оружием, вместо того чтобы свергнуть ее идеей всеобщей подачи голосов, — это убивать себя, наносить рану своему собственному суверенитету. Половина моего легиона, разделяя со мной это мнение, последовала моему примеру, и в то время, когда другие граждане обвиняли нас в измене, мы с непокрытыми головами, с руками, братски протянутыми вперед, безоружные мужественно подвигались к баррикаде. Ружья поднялись при нашем приближении. Дружеские руки уже жали наши руки, к нашим словам прислушивались со вниманием. Уже братья наши начинали понимать, что, как бы ни законно было их неудовольствие, восстание сыграло бы на руку врагам республики, дало бы им лишнее торжество. Как вдруг град пуль дождем посыпался на баррикаду, за которой мы вели переговоры. Оказалось, не зная нашего положения, линейный батальон атаковал баррикаду с другой стороны. Несмотря на то что рабочие были застигнуты врасплох, они защищались как герои. Большинство из них было убито, лишь немногие взяты в плен. В число пленников-инсургентов попал и я с некоторыми из своих товарищей, и мы были посажены в подземелья Тюильри. Если я от ужаса не сошел с ума, если мне удалось сохранить свой рассудок, так это только благодаря тому, что я все время мысленно находился с женой и детьми. Преданный военному суду, я сказал всю правду. Но мне не поверили… Я был осужден и сослан сюда. Вы теперь видите, сударь, что мне не даруют помилование, освобождая меня, так как я ни в чем не виновен; мне оказывают лишь запоздалое правосудие. Но это не мешает мне выразить вам свою признательность за все то, что вы для меня сделали. Итак, я свободен?