Василий Гавриленко - Теплая Птица
Приказ за номером 12 инструктивного приложения «Конунг» к Уставу Армии Московской Резервации (УАМР) строго обязателен для исполнения.
– Старуха пыталась на дерево взлезть, – неторопливая речь Богдана, рассказывающего стрелкам о зачистке, оттеняла мои мысли. – Только тощими крюками за кору хер удержишься. Я ее пригвоздил к дереву, целую обойму в спину всадил. А она, прикиньте, лежит на снегу и на меня так смотрит, и шевелит, б… дь, руками. Сука! Я ей – в башку…
– Осама или кто там, – крикнул я.– Начинайте.
Темная фигура с канистрой направилась к горке.
Выплеснулась жидкость, запахло бензином. Потом кто-то чиркнул спичкой.
Взметнувшееся к небу пламя озарило Поляну, стрелков, поезд. Стрелки торжествующе завопили.
Огонь плясал на трупах; отчетливо виднелись головы, ноги, руки, туловища, трещали волосы, плавился снег.
Точно завороженный, я внезапно шагнул вперед, к костру. Из огненного чрева на меня глядело лицо старухи, оно показалось мне знакомым. Черные от копоти губы изгибаются и зовут: «Иди ко мне, и мне станет легче, раздели со мной мою боль». И я сделал еще один шаг.
Сильные руки сжали мои плечи; рывок назад.
Я увидел перед собой перекошенное лицо командира зачгруппы.
– Что ты, ядри твою мать, делаешь, конунг? Поджариться захотел?
В вагоне я прилег на кровать. В груди – пустота. В ноздрях – запах костра. Меня вырвало.
Мало-помалу боль в голове отступила. Я увидел старательную спину Николая, вытирающего с пола блевотину.
– Я сам.
– Это моя работа, конунг, – во взгляде Николая любопытство вперемешку с тревогой: не ожидал, что конунг может проявить слабость?
Преодолевая ломоту в теле, я поднялся.
– Зачем ты, конунг?
– К черту.
Я подошел к сейфу.
Скрипнув, металлическая дверца явила горку белых пакетиков. Я просунул руку в щель между горкой и крышкой сейфа и выудил зеленую бутылку с удлиненным горлом, заткнутую огрызком свечи.
Присел к столу.
Я знал, что по крышам вагонов, перебегая с одного на другой, змеятся снежные вихри, что многие стрелки спят, а те, кто не спит, играют в потрепанные грязные карты либо дерутся за место у печки. Кто-то грызет тварку, кто-то в сотый раз перебирает и смазывает АКМ, кто-то дрочит, кто-то скрипит зубами; кого-то мучает болезнь, кого-то ломка. Мне нет до них дела, даром, что я несу за отряд ответственность перед Лорд-мэром…
– Николай! Брось тряпку и садись.
Не говоря ни слова, Николай подошел и опустился на полено напротив меня.
Я наполнил две жестяные кружки зеленкой. Одну протянул Николаю, из другой, не поднимая головы, отхлебнул.
В носу сразу засвербело, и чтобы не закашляться раньше времени, я закинул подбородок и вылил в рот пойло. Глаза едва не выпрыгнули из глазниц прямо на стол; я нащупал дрожащей рукой кусок тварки, и принялся работать челюстями. Убийственная горечь зеленки сменилось теплотой, разливающейся по телу, точно река по весне.
– Хорошо, – крякнул я, с удовольствием отметив пустую кружку в руке Николая, его покрасневшее лицо и заблестевшие глаза. Не давая рассеяться теплу, я наполнил кружки по новой. Зеленка уже не так жгла горло, в животе и груди становилось все теплее.
– Вещь, – слегка заикаясь, проговорил Николай, кивнув на опустевшую бутылку. – Где достал, конунг?
– Украл, – я засмеялся.
Размахнулся и метнул бутылку, метя в приоткрытое окно. Ударившись о стену, бутылка разбилась, забрызгав пол мелкими зелеными осколками.
– П-подберу, к-конунг, – Николай потянулся к тряпке, но я успел перехватить его руку.
– Оставь, Коля. И называй меня Ахматом.
– Хорошо, Ахмат.
– Так-то лучше. Ну, рассказывай.
– Что рассказывать, конунг… э, Ахмат?
– Как тебе у меня?… Хотя нет, п-погоди. Давай, что ли, песню…
Николай неловко улыбнулся.
– Что, не знаешь песен?
– Не знаю, конунг.
– А эту… Что-то бье —о-тся живое и в ка-амне…
– Не знаю.
Николай смутился так, словно петь песни должен каждый стрелок.
– Ну лады, слушай…
Что-то бьется живое и в камне,Перестаньте его дробить!Может быть, это чье-то сердце,И оно умеет любить.Может быть, непорочная дева,Здесь, рыдая, упала в жнивье,От предательства окаменело,Но не умерло сердце ее.
Я с сожалением перевернул кружку вверх дном, несколько прозрачных капель упали на стол. Что за дела? С каких пор зеленка стала прозрачной? Подняв голову, я понял, что это вовсе не зеленка. По впалым, сероватым щекам Николая бежали слезы, задерживаясь в складках кожи, срываясь с подбородка.
– Ты чего, Николай?
Он пробормотал что-то. Отвернулся.
– Николай?
– Это все твоя песня, конунг, – бесцветным голосом откликнулся истопник и тут его, как недавно в лесу, над телом Шрама, понесло.
Он говорил, задыхаясь, коверкая слова, говорил сбивчиво, стремясь скорее, как можно скорее вытеснить из груди ту муку, что терзала его. Я слушал, плохо соображая поначалу, о чем говорит этот тонкошеий стрелок. Медленно, но верно, через хмель и толстокожесть, – смысл его слов дошел до меня, заставив содрогнуться. В отряде, под самым моим носом Машенька пользовался Николаем, как женщиной.
Метель. В воздухе – удушливый запах горелого мяса; на месте костра – куча пепла, в центре которой время от времени возникают красноватые язычки.
Поезд притих, из печных труб не сыплются искры, а поднимается ровными столбиками сизый дымок.
– Что ты задумал, конунг? – голос Николая послышался из-за спины.
– Заткнись.
Этот сопляк уже, похоже, наложил в штаны. Если бы не зеленка, я, возможно, так и не узнал бы о происходящем в моем отряде. Мне захотелось повернуться и разбить Николаю нос, но я лишь ускорил шаг.
Продвагон темен и тих, как преисподняя. Я стукнул по дощатой двери кулаком.
– Кто? – голос Машеньки сонный и злой.
Не отвечая, я постучал снова.
– Я сейчас тебе по башке постучу.
Начальник продвагона появился в дверном проеме, тускло освещенный огнем печки. Я ударил по заспанной роже кулаком, вложив в удар всю силу, на которую способен. Машенька спиной упал в вагон, что-то загремело, должно быть, опрокинулись коробки с пайками. Я вошел, пропустил Николая, закрыл дверь.
– Конунг? – прохрипел Машенька, держась за разбитый рот. Между пальцами показались темные струйки. Он осоловело таращился, еще не понимая, что происходит.
Мало-помалу его взгляд очистился, изумление сменила звериная настороженность.
– Ты ох. ел, конунг?
– Мразь.
Ярость прорвала плотину. Не видя ничего вокруг, я сшиб Машеньку с ног и принялся избивать, не давая отчета, куда именно попадают носы кованых ботинок.
– Конунг, прекрати, – крик Николая донесся до меня из-за границы моей ярости.
Машенька лежал на полу лицом в потолок, в окружении коробок с пайками, рот его пузырился красным. На черепе кожа рассечена, показалась кость, спутанные черные волосы запеклись кровью.
– Возьми, – я достал из-за пояса и протянул Николаю нож.
Он отшатнулся.
– Чего же ты, Николай? Прикончи его, ведь он мучил тебя.
– Спрячь нож, конунг, – пробормотал Николай.
– Уверен?
– Спрячь.
Я сунул нож за пояс.
– Тогда пойдем отсюда.
Однако прежде чем мы покинули вагон, Николай задержался над своим мучителем, плюнул ему в лицо.
– Сволочь, – процедил сквозь зубы.
3. Кастрат
До Твери остался один перегон, и я приказал Олегычу слишком не усердствовать: питеры могли взорвать мост, либо раскурочить железнодорожное полотно.
Стрелки, уже предупрежденные, что в Твери нас ждет отнюдь не зачистка, сидели по вагонам нахохленные, злые, полные нехороших предчувствий. Мои слова о том, что у каждого есть возможность стать героем, первым москвитом, схлестнувшимся с питерами, не возымели действия. Самир буркнул в моем присутствии: «Конунгу известен рецепт нашей смерти». Я предпочел сделать вид, что ничего не услышал.
Я не мог ни в чем винить бойцов, так как ощущение, что мой поезд идет в никуда, не покидало меня, и это несмотря на то, что план внезапной блокировки противника на развалинах города, уничтожения техники, сформировался в моей голове и нельзя сказать, чтобы он был плохим. Но одно дело, – план, другое – его воплощение. Уж очень густыми красками описывал Шрам силу питеров. Да, Шрам. Что же с ним сталось? Неужели его сожрали твари? Удастся ли найти другого осведомителя?
– Николай, ты помнишь Шрама?
Истопник возился у печки, пытаясь всунуть в узкое отверстие толстое полено. Мы с ним, даром, что жили в одной теплушке, разговаривали мало, и каждый раз Николай вздрагивал от звука моего голоса. Вздрогнул он и сейчас, как мне показалось, несколько резче, чем обычно.