Владимир Рыбин - Приключения 1975
Мурзакевич не мог да и не хотел дожидаться окончания аудиенции. Интуиция подсказала ему — Смоленск будет оставлен русскими. И каждый должен решать, что ему делать — уходить вслед за армией или затаиться в городе, уповая на господа бога. На этот вопрос каждый должен ответить в одиночестве, а не в толпе, которой правят стадные инстинкты. Мурзакевич повернулся, чтобы покинуть губернаторский дом, и вдруг обнаружил, что он со всех сторон окружен и путь к двери отрезан. Мурзакевич колебался… Пробиваться? Просить? Это означает нарушить напряженную тишину.
И вдруг грубый окрик, хриплый голос, в котором чувствуется отголосок еще не остывшего раздражения, повернул головы собравшихся к парадной лестнице. В дверях приемной стоял высоченный мужчина. Встрепанная шевелюра и рыжие бакенбарды, неопрятными лохмами торчащие чуть ли не из ушей, говорили о поспешности сборов, панике. В бесцветной глубине глаз застыл гнев. Это был младший из клана Энгельгартов — богатейших смоленских помещиков.
— Сторонись! Прочь с дороги! Я вам, вам говорю!..
За спиной великана тушевались два гайдука. Они крепко держали за руки двух пожилых сельчан. Драные армяки ржавого цвета, неизменные и летом и зимой заячьи треухи, грязные лапти, на которых светлыми пятнами белело свежее лыко, — все это так не вязалось с безвкусным великолепием губернаторской приемной, мрамором и молчаливо-почтительным благолепием собравшихся, что Мурзакевич от неожиданности и нелепости этой сцены чуть было не расхохотался, забыв о тревогах и о своем сане.
— Где губернатор?
Никто не ответил Энгельгарту, но тот и сам понял неуместность вопроса.
— Коспода, простите за столь энергичный вторжений. Но судите сами. Эти фот негодяи… как это по-русски? Тати, да, да, тати, не далее как вчера пожигайт мой дом. Управляющий… э… схватил их на месте. Та-с! На месте! И что б ви думайт? Как это сказать по-русски… Бидло, да, да, бидло утверждайт, что дом поджигаль французский фуражир! О, французский маркинтинер дейстфительно бил в имений. Но, коспода, я подчиняюсь силя. Маркентинер остафиль мне… как это по-русски? Фексель? Нет, нет, толговой токумент…
Энгельгарт внезапно умолк. Никто еще не проронил ни слова, и тишина была прежней. Но уже никто не прислушивался к словам, доносящимся из губернаторского кабинета.
— Господин барон, а вам не кажется, что французские пушкари забыли вложить в свои бомбы… векселя?
— Но, коспода! Я путу трепофайт фозмещений убитка! И примерный наказаний этих… как это по-русски? Шишей. Да, да, шишей!
— Господин барон, извольте немедля выйти вон вместе со своими гайдуками! И, если позволит Буонапарт, я всегда к вашим услугам! Боюсь только, что ваши холопы меня опередят!
— Я пуду шаловаться на фас, косподин Глинка!
Дверь кабинета распахнулась. На пороге выросла медвежья фигура Ермолова.
— Господа! В такой час!… Что здесь происходит?
И собравшихся прорвало. Они забыли о бароне. Каждый перебивал каждого. Угрозы и мольбы, недоуменные вопросы, просьбы, проклятья обрушились на Ермолова. Мурзакевич, улучив момент, выбрался на улицу. Сомнений нет, русская армия оставляет Смоленск…
Мурзакевич не замечал, куда идет. Инстинктивно сторонился пожарищ, огибал воронки, вырытые бомбами, спотыкаясь о ядра, во множестве валяющиеся на мостовых. Еще неделю назад, усталый, он заснул после очередной проповеди, а когда проснулся, ему показалось, что кто-то свыше внушил ему идею спасения Отечества. И эта мысль уже не покидала его ни на минуту. Через несколько дней она созрела, когда он случайно в ризнице нашел пистолет, Васькин, конечно же. Но в тайниках души теплилась и не угасала надежда на то, что ему не придется идти на Голгофу. Что русские войска от Смоленска победоносно двинутся на запад. И тогда Васька забросит свой пистолет в Днепр. А он, Мурзакевич, наложит на себя эпитемию. Теперь и эта надежда рухнула. Страх и отчаяние сжали сердце…
Всю ночь по улицам догоравшего города шли войска, скрипели фурманки, громыхали пушки. В темноте не было видно солдатских лиц, не слышно было разговоров. Ведь когда отступают — молчат. Солдаты открывали рот только для того, чтобы крепким словом помянуть разбитую мостовую и неподъемную тяжесть пушек. Из чудом уцелевших домов в грязь развороченных тяжелыми колесами улиц выползали раненые. Их были тысячи. И они не молчали. Они заклинали забрать их или пристрелить.
Для тех, кто еще не потерял рассудка, нестерпимой была мысль, что уже завтра по этим улицам пойдут французские гренадеры, загромыхают пушки, отлитые марсельскими пушкарями. И в окружении свиты своих маршалов прогарцует торжествующий Наполеон. А может быть, они об этом и не задумывались. Может быть, просто отчаяние обессилевших вытолкнуло их на улицу, ведь вслед за последним русским солдатом исчезала и последняя надежда на жизнь? Разве им не говорили, что свирепые конники Мюрата никого не щадят? И они слышали, что в Смоленске сгорели склады хлеба. Вчерашние крестьяне, знавшие, что такое голод, страшились его больше, чем французских мародеров.
Мурзакевич одиноко стоял в опустевшей церкви — сегодня его прихожане сиротливо тянутся в хвосте отступавших войск. Сколько раз с этого вот места он обращался к богу с мольбой — даровать победу христолюбивому русскому воинству! Но бог отвернулся от России…
Тускло пробеливаются в полутьме церкви серебряные оклады икон. Такие знакомые лики святых вдруг стали чужими. А ведь среди них и Александр Невский — канонизированный не за смирение — за рати. И Димитрий Донской… Для Мурзакевича в эту страшную ночь многие из ареопага угодников потеряли свой облик святости, словно погасли нимбы над их головами. Но иные святые обрели плоть. Плоть бойцов! Мурзакевич долго вглядывается в икону. Нет, это не Александр! Иконы врут, иконы, как болванки мастера шляпных дел. Когда-то эти болванки выточили в Византии, но и по сей день на них натягивают кожу, только под ней не пульсирует кровь. Наверное, поэтому так долго и, может быть, вечно живут и будут жить болванки. Господи, эта ночь кого угодно сведет с ума…
Наполеон был мрачен. Дурные предчувствия не покидали его уже с самого Витебска. Именно там он впервой задумался о судьбе русской кампании. Именно в этом городе он решил, что нужно зазимовать. А о Москве он вообще не хотел думать. Несчастная кампания! Но разве он может противостоять року?
С этими невеселыми мыслями император неторопливо скакал мимо своих войск, шпалерами выстроившихся от смоленских Молоховских ворот по обе стороны Киевского большака. Было солнечно, но ветрено, а Наполеон терпеть не мог ветра. Сегодня его раздражало буквально все. И ободранный вид императорской гвардии, хотя она так и не принимала участия в сражениях, и восторженные «vive, vive!». И даже курящийся дымом Смоленск, в который он сейчас вступит как триумфатор. Но более всего его раздражала русская армия. Она опять ускользнула от генерального сражения. И невольно вспомнились скифы, их коварный прием — завлекать неприятеля в глубь своей территории, а потом наваливаться на него со всех сторон. Скопом, лавой, ордой — и заставлять неприятеля отступать, да что там отступать: бежать со всех ног. Воистину потомки скифов! Они предают огню свои жалкие хибарки, жгут хлеба, стоящие на корню, и уходят следом за войсками. Его армия голодает, так как фуражиры не могут добыть продовольствие. И все меньше и меньше находится охотников отправляться в фуражировки. Фуражиры исчезают бесследно. Но зато он на каждом шагу замечает следы действий русских гверильясов — партизан.