Макс Пембертон - Бриллиантовый корабль
Пещера была полна людей, полуобнаженных людей в кожаных передниках и с лоснящимся телом, как бы покрытым водой. Естественная красота этого зрелища и удивление при виде его положительно очаровали меня. Они служили людям, которым я так беззаботно бросил перчатку; они служили людям, которые плавали по открытому морю, чтобы избежать городов и правосудия. Все это я знал с самого начала, но количество их удивило меня выше всякой меры.
В чем, собственно, заключалась работа их у этих горнил? Сперва я подумал, что они занимаются обработкой драгоценных металлов, то есть золота и серебра, которые вручались им самыми ловкими ворами Европы. К немалому удивлению моему, факты не подтвердили, однако, моего предположения. Здесь работали корабельные плотники, и делались вещи, какие делаются в горнилах Шеффилда: здесь ковали, и формировали, и стругали... Никаких признаков преступных занятий, ничего, что могло бы свидетельствовать против них. Но обстоятельство это не обмануло меня. Оно вполне согласовалось с предположением, составленным мною до приезда моего на Санта-Марию и открытия генералом Фордибрасом моего путешествия. Люди эти не обрабатывали драгоценные металлы... не сегодня вечером, по крайней мере. Все это пришло мне в голову одновременно с сознанием своего положения; я понял безумие дальнейшего выслеживания и повернул назад, думая вернуться с Окиадой.
Слуги моего не оказалось на месте, а вместо него я очутился лицом к лицу с безобразным евреем невероятно отталкивающей наружности.
XIII
Валентин Аймроз
Представьте себе человека ростом пяти футов шести дюймов, тощего, с шаткой походкой и с трудом передвигающего ноги при помощи палки.
Зеленые очки, всегда, по-видимому, прикрывающие его выпуклые и налитые кровью глаза, были теперь сдвинуты на высокий, конусообразный лоб, на коже которого виднелись шрамы давнишних ран. Козлиная борода, длинная, лохматая и нечесаная, спускалась с его подбородка, острого, как клин; нос у него был выпуклый, большой, руки морщинистые и дрожащие, но жадно хватающиеся за жизнь. Вот то, что я увидел при ярком свете горнил. Когда же последние закрылись, все, и эта отталкивающая фигура, погрузилось во тьму.
– Доктор Фабос из Лондона! Не так ли, доктор? Я старик и глаза мои не так служат мне, как раньше. Но я все-таки думаю, что это доктор Фабос.
Я повернулся и назвал себя, чтобы он не думал, будто я боюсь его.
– Я доктор Фабос... да, это так. А вы, я думаю, тот самый польский еврей, которого зовут Валентином Аймрозом?
Он засмеялся каким-то сухим гортанным смехом и еще ближе подошел ко мне.
– Я ждал вас раньше, три дня назад, – сказал он голосом мурлыкающей кошки. – Вы сделали этот переход медленно, доктор!.. Очень медленно. Все хорошо, что хорошо кончается. Вы у нас на Санта-Марии, а ваша яхта стоит там. Приветствую вас на моей вилле.
Так стоял он, раболепствуя передо мной и почти шепотом ведя разговор. Что мне было делать, я не знал. Гарри Овенхолль говорил мне об этом ужасном еврее, но представление о нем всегда связывалось у меня с Парижем, Веной или Римом. Теперь же он очутился вдруг на Санта-Марии. Присутствие его отравляло воздух холодным дыханием угрозы и смерти. Никогда еще поспешное стремление мое приехать на этот остров не казалось мне так достойным осуждения и лишенным всякого права на извинение. Этот страшный старик будет глух ко всякому аргументу, предложенному мною. Нет преступления в мире, на которое он не был бы способен! С генералом Фордибрасом я мог мириться, а с ним – нет.
– Да, – сказал я спокойно, – это моя яхта. Завтра, если я не возвращусь на нее, она отправится в Гибралтар. Все будет зависеть от моего друга, генерала Фордибраса!
Я сказал это с полным самообладанием, в котором была моя сила. В ответ на это он разразился беззвучным смехом и холодными, как лед, костлявыми пальцами притронулся к моей руке.
– Переход к Гибралтару очень опасен, доктор Фабос! Не рассчитывайте слишком на него. Бывают случаи, когда судам не удается больше увидеть берег. И ваше может принадлежать к таким же.
– Если яхта не вернется в Гибралтар, а затем в Лондон, то в таком случае, господин Аймроз, здесь, в Санта-Марии, есть несколько судов и они отправятся крейсировать под белым флагом. Будьте любезны поверить мне, что я принял маленькие предосторожности. Вряд ли я стоял бы здесь, не взвесь я заранее, какой опасности могу подвергаться, и не прими я меры. Вы не фигурировали в моих расчетах, но присутствие ваше, поверьте мне, не повлияет на эти меры. Он с видимым интересом и терпеливо выслушал меня, и я сразу заметил, что слова мои произвели на него впечатление. Признаюсь откровенно, я боялся не умысла, а какой-нибудь случайности, и хотя у меня был револьвер, я не притрагивался к его курку. Мы так хорошо понимали друг друга, что следующие слова его служили как бы ответом на мои опасения:
– Умный человек, кто рассчитывает на случаи, описываемые в газетах. Мой милый друг, никакие книги великой библиотеки Рима не спасут вас от тех вот людей, если только я подам голос и позову их. Полноте, доктор Фабос, вы или сумасшедший, или герой. Вы охотитесь на меня, Валентина Аймроза, за которым тщетно охотилась полиция двадцати городов. Вы поступили как школьник, приехав к нам, и вы так же прекрасно знаете, чем можете поплатиться, как и я. Что я скажу о вас? Что вы скажете о себе, когда зададите себе вопрос: выпустят ли меня эти люди на свободу? Позволят ли они моей яхте вернуться в Европу? Позвольте мне ответить вам, и я скажу, почему вы стоите здесь невредимый, тогда как достаточно одного моего слова, одного кивка головы, чтобы одна из тех вот раскаленных добела дверей открылась и вы превратились бы в кучу пепла прежде, чем я сосчитаю до десяти. Нет, мой друг, я не понимаю вас. В один прекрасный день я это сделаю, и да спасет вас тогда Бог!
– Господин Аймроз, – ответил я спокойно, – понимаете вы меня или не понимаете, это мало касается меня. Для чего я приехал на Санта-Марию, вы узнаете в свое время. Пока я имею для вас некоторое сообщеньице и исключительно для вас одного. В Париже на улице Gloire-de-Marie номер двадцать живет молодая женщина...
Я замолчал, потому что огонь, вспыхнувший снова, показал мне такое выражение на лице старика, за которое я готов был бы заплатить половину своего состояния, чтобы только видеть его еще раз. Страх, и не один страх – ужас, более, чем ужас... человеческая любовь, нечеловеческая страсть, злоба, вожделение, ненависть – чувства эти горели в его глазах, читались в опущенных углах рта, в дрожании рук. А крик, вырвавшийся из его груди... крик ужаса... как страшно прозвучал он среди тишины ночи! Это был крик волчицы, скорбящей о своем детеныше, или шакала, у которого отняли его добычу. Никогда еще в ушах моих не раздавались такие звуки, никогда не приходилось мне наблюдать такую страсть.