Анатолий Марченко - Звездочеты
Большим усилием воли Легостаев принудил себя оторваться от портрета и осмотрелся вокруг. Удивительно: все-все было здесь точно так же, как и в тот день, когда он уезжал, только стол тогда стоял посреди гостиной, был заставлен бутылками и закусками и квартира гудела от смеха, шуток и песен пришедших проводить его близких друзей. Все остальное было на своих прежних местах: и его письменный стол, и коллекция курительных трубок на нем, и мольберт в углу, рядом с застекленной дверью, ведущей на балкон, и эскизы на стенах. Ирина всегда бережно относилась к его вещам, стараясь сохранить привычный ему порядок, она знала, что это настраивает его на рабочий лад и что малейшие изменения в этом порядке вызывают в нем глухое раздражение. Он был благодарен ей за это, видя и в этих, казалось бы, незначительных штрихах проявление любви к нему, стремление помочь в творчестве.
Легостаев присел на диван и вдруг вспомнил, что даже не спросил у соседки, куда уехала Ирина и надолго ли. Он встал, чтобы не медля ни секунды сходить к ней, но заглянул в комнату Семена и несказанно удивился непривычному порядку, царившему здесь. И книги на письменном столе, и глобус, и карты звездного мира, и вещи — все было на своих местах, на всем лежала печать аккуратности и точности. Это было тем более удивительно, что прежде он и Ирина чуть ли не каждый день воевали с Семеном, безуспешно пытаясь приучить его к порядку. Комната его всегда напоминала живописную свалку вещей, в которых сам черт наверняка сломал бы ногу. А теперь даже кровать была заправлена и прибрана так идеально, будто стояла не в комнате Семена, а в музее.
Подивившись, Легостаев посмотрел на стопку чистой бумаги, лежавшую на столе, и на верхнем листке было размашисто написано: «Рапорт». Это знакомое Легостаеву военное слово тоже прозвучало здесь, в комнате Семена, удивительно непривычно. «А ведь он уже вырос, Семен, — подумал Легостаев, все еще не находя прямой связи между этой мыслью и тем, что на листке бумаги рукою Семена выведено по-военному четкое и сухое, как выстрел, слово «рапорт».
— Вырос Семен, — прошептал Легостаев, чувствуя, как безудержно хочется ему поскорее увидеть сына. — А ты никогда заранее не фантазируй. Нарисовал в своем воображении феерическую картину встречи, фантасмагорию какую-то, вот и наслаждайся полнейшим разочарованием…
Его снова неудержимо потянуло к портрету Ирины. Теперь он подошел к нему совсем вплотную, прикоснувшись пальцами к ее вьющимся волосам. И тут приметил одинокий листик бумаги, засунутый за раму. Медленно, еще не понимая, почему листик оказался здесь, вытащил его, развернул и, едва прочитав красивые, разборчивые ряды строк, схватился за сердце.
Он читал и перечитывал записку, не веря в реальность того, что все это написала Ирина, и что это не попытка подшутить над ним, а обжигающая своей беспощадностью правда.
Он навсегда запомнил текст этой записки, как запоминают стихотворения из хрестоматий.
«Дорогой мой, ты всегда ненавидел ложь, и я обязана сказать правду. Мы не должны и не можем быть вместе. Да, это, конечно, подло, гадко и низко поступать так, как поступаю я, даже не дождавшись твоего приезда, но ничего не властна изменить. Было бы еще более низким и подлым жить с тобой, притворяться любящей и лгать. Расстанемся! Я благодарна тебе за прожитые вместе годы. Сын уже вырос и все поймет. Прости меня, если можешь простить».
Легостаев вновь и вновь перечитывал записку, и каждый раз новое, отличное от предыдущего чувство охватывало его безраздельно: неизбывное горе, острое ощущение внезапно нахлынувшей беды, в которую разум отказывался поверить, потом раскаленная злость, возмущение, что Ирина ушла, не дождавшись его и, может быть, даже втайне надеясь, что он и вообще-то не вернется живым, и, наконец, уже раздражение самим тоном и стилем письма. Минутами он злился даже не столько из-за самого ее ухода, сколько из-за того, как она изложила это на бумаге, — умная, как он считал, женщина написала о происшедшей в их жизни трагедии буднично, плоско, как-то по-ученически прямолинейно. «Впрочем, разве в этом дело, разве это главное?» — спросил себя Легостаев. Все для него померкло — и весеннее солнце, наполнившее комнату ликующим светом, и мольберт, показавшийся ненужной, жалкой игрушкой, и картины, вдруг ставшие для него чужими и ничтожными.
«Она оставила записку у своего портрета!» — вдруг вспыхнула мысль, и сознание того, что Ирина знала: он обязательно прежде всего бросится к ее портрету, вдруг открыло ему всю обнаженную жестокость ее поступка. Он мог бы простить ей все, кроме жестокости.
Вчитываясь в записку, он обнаружил на обороте еще одну, едва приметную и, по всей видимости, торопливо написанную строку:
«Я должна тебя предупредить: будь осторожен, Семен тебе все расскажет».
«Семен тебе все расскажет»… А почему же не захотела рассказать Ирина, которую ты любил, любил всю жизнь и которая была для тебя выше, чем божество. Любил с тех пор, как увидел ее. Он был убежден, что всю свою жизнь и свое творчество посвятил ей. Многие женщины, особенно из тех, кого, как манящий огонь, влечет к себе талант и известность мужчины, прилагали немало усилий, чтобы познакомиться с ним и даже увлечь его. Но любовь к Ирине была для Легостаева тем щитом, который оберегал его от безрассудных поступков. Для него существовала только Ирина, только она была женщиной на этом свете, а все остальные, пусть даже самые красивые, были просто людьми, которые интересовали его лишь в том случае, если имели отношение к живописи. От знакомств с другими женщинами его всегда удерживала и простая мысль о том, что всякое знакомство, пусть даже кратковременное, предполагает и включает в себя ответственность за чужую судьбу. И вот… Как просто сделать человека несчастным. Несчастье таит в себе разрушение, а разрушать всегда легче. То, что строилось сообща, строилось весело, с надеждой на будущее и казалось незыблемым и вечным, Ирина разрушила, не задумываясь.
Легостаев вошел в свой кабинет, устало опустился в кресло. Солнце, падавшее на стол, играло лучами на зеленом сукне, до боли в глазах сверкало на металлическом колпаке настольной лампы и раздражало Легостаева. Он хотел было встать, чтобы задернуть штору, и тут увидел, как два воробья хлопотливо прыгали на цветочном ящике, стоявшем на балконе. Там торчали еще с осени засохшие стебли цветов — тех, что так любовно выращивала Ирина. Ухватившись клювами за сухие былинки, воробьи неистово трепали их, пытаясь оторвать, и, когда им это удавалось, по инерции падали на хвосты и тут же взмывали в воздух, унося в клювах строительный материал. В другое время эта сценка рассмешила бы Легостаева, но сейчас она лишь усилила и обострила боль. «Весна, — подумал он, — уже весна, и даже воробьи вьют гнезда». Он вскочил и задернул плотную штору, чтобы не видеть ни солнца, ни хлопотливых воробьев, ни своего мольберта, которого ему так не хватало в Испании.