Остин Райт - Островитяния. Том второй
В Амере я увидел Дорну. Нарисованная ею картина оказалась обманчивой. Не обделенная умом, она понимала, что не должна принадлежать мужчине — мне или кому бы то ни было. И все же она не довела свою мысль до конца. Она сказала, что испытывает анию, но, ослепленная ложной яркостью представившегося, не поняла, что чувство ее неистинно, что оно — не многомерная, многогранная ания, о которой писал Бодвин. Прочитав притчу, я так живо представил себе страдания Амеры-Дорны, что, право, это было невыносимо.
Мягкий перестук дождя по крыше напомнил дождь и мельницу на Острове. Жизнь у Файнов не смягчила мое горе. С течением времени я все глубже понимал произошедшее, и боль становилась острее. Жалкое положение, на которое была обречена Дорна, из маячащего впереди призрака стало обыденным, каждодневным…
Тринадцатого апреля верхом на Фэке я выехал на дорогу, ведущую к Городу, рассчитывая прибыть в столицу через полтора дня. Пятнадцатого и восемнадцатого приходили пароходы с почтой. Самой важной новостью было то, что мой преемник, Освальд Ламбертсон, с женой должен был прибыть на «Суллиабе» третьего мая, то есть примерно через пару недель, Известие о его приезде было окончательным подтверждением моего провала, и чувство сожаления, даже, быть может, стыда, больно кольнуло меня. Напоминание об отставке пришлось как нельзя некстати. Официальное положение позволяло мне находиться в Островитянии. Теперь же, как и любой простой турист, в соответствии с законом я вынужден буду покинуть страну через год, считая с третьего мая или с любой другой даты, когда моя отставка будет окончательно утверждена. Тем не менее Вашингтон явно предпринимал усилия, чтобы спасти мою репутацию. Мой преемник прибывал в ранге посла, и, если я останусь примерным молодым человеком и понравлюсь новому начальству, меня могут оставить на какое-то время консулом.
Моя первая корреспонденция начинающего журналиста была отослана восемнадцатого числа. Я направил ее своему приятелю, наказав дожидаться каблограммы. Получив ее, он должен был от моего лица передать заметку в одну нью-йоркскую газету. По крайней мере ее можно будет пустить в ход сразу, как только я дам знать о своей отставке.
Наконец прибыли Ламбертсоны: сам мистер Ламберт-сон, изысканно одетый мужчина, с секретарем и слугой, и его жена со служанкой. Я заказал им номера в гостинице.
Первые дни дел было хоть отбавляй. Я вынужден был переодеться в уже ставший непривычным американский костюм, дабы не слишком выделяться среди окружения м-ра Ламбертсона. Он попросил меня сопровождать его во время всех официальных визитов, и мы вместе с женой посла и секретарем обошли все представительства, оставляя визитные карточки тем, кого не застали на месте. Я давно уже не говорил так много, однако надо было рассказать мистеру и миссис Ламбертсон буквально все, что мне известно об Островитянии, ее обычаях, ведущих политиках, хотя посол знал больше меня обо всем, что касалось различных синдикатов и вероятных концессий.
Ежедневное общение с моим преемником было не очень-то приятным. Манеры его отличались безупречностью. Временами он снисходил до дружеского, даже задушевного тона, правда, при этом словно насосом выкачивая из меня информацию, так что под конец я чувствовал себя выжатым как лимон. Все, касавшееся Договора лорда Моры, он вызнал у меня до крупицы, и когда уже, казалось бы, нечего было добавить, «процедура» продолжалась.
Он тоже хотел знать решительно все об инциденте на перевале Лор, не исключая мельчайших подробностей реакции каждого дипломата, и я подолгу, и часто тщетно, пытался вспомнить, кто из них хмыкнул, а кто — язвительно улыбнулся.
Примерно через неделю после прибытия Ламбертсон неожиданно заявил, что о моей отставке не может быть и речи, пусть я навсегда выброшу эту мысль из головы, и тут же перекрестные допросы прекратились и тон господина посла в общении со мной стал куда более любезным. Как-то мы вместе завтракали у него в гостинице, и я заметил, что поведение миссис Ламбертсон изменилось соответственно. Да, явно я был полезен и компетентен в достаточной степени, чтобы держать меня при себе.
По окончании завтрака, когда мы ненадолго остались одни, я сказал, что готов оказывать господину послу любую помощь, оставаясь в столице, и готов откликнуться по любому его зову в июне, но только как лицо неофициальное, и, наконец, что буду крайне ему обязан, если он воспользуется данными ему полномочиями и утвердит мою отставку.
— С какого времени? — спросил Ламбертсон.
— Сегодня с полудня.
Мы еще немного поторговались относительно сроков, и, думаю, Ламбертсон уступил потому, что слишком спешил: на сегодня у него было назначено много визитов.
Итак, победа! Я был наконец свободен, однако в полной мере ощутил это благотворное чувство лишь пятнадцатого мая, когда снова направился к Файнам. Город перестал быть моим домом в каком бы то ни было смысле, я оставил свою квартиру на городской стене, и к лучшему: какое облегчение было сознавать, что я уже не вернусь туда, где пережито столько мук и разочарований, хоть я и сожалел, что теряю ставший уже таким привычным уют и навсегда расстаюсь с романтическим видом на сады городских крыш. Оставалось немного: отослать каблограмму с разрешением печатать статью, написать дядюшке Джозефу, посвятив его в мои новые планы, и послать письмо Глэдис Хантер — моей единственной американской корреспондентке, не являвшейся членом нашего семейства.
Да, я был, пожалуй, даже чересчур свободен, не имея собственного дома, влекомый неведомым течением. Сейчас моим домом, конечно, отнюдь не роскошным, скорее всего можно было назвать усадьбу Файнов. Но я ехал верхом на собственной любимой лошади островитянских кровей, с которой провел вместе больше времени, чем с кем-либо еще. Начальства надо мной не было. Была работа, которой я мог занять себя, и верные друзья. Сердце мое принадлежало женщине, тоже любившей меня, хотя и навсегда потерянной. В общем, не так уж и плохо…
На ферме было холоднее. Деревья почти все облетели, но земля не успела промерзнуть — бабье лето еще не кончилось. Починка изгородей оказалась увлекательным, приятным занятием: работа на свежем воздухе после томительных часов, проведенных в столичной канцелярии, жизнь, в которой слова играли второстепенную роль.
День или два спустя пришло письмо от Наттаны, она приглашала навестить ее (тут чувствовалась рука Дорна).
«Погода у нас чудесная, — писала Наттана, — просто замечательная, так что мне не усидеть дома, даже если есть интересные дела. Тку материал себе на новое платье, поеду в нем на Совет. Что-то нас ждет? Все разговоры в доме только об этом. Мне тоже хочется поехать, хоть я часто теряюсь и мне бывает не по себе. Похоже, старые времена кончаются, впереди — большие перемены. Я к ним не готова. Не хочу, чтобы, меня тянули в новую жизнь силком… Гостил Дорн. Они с Неккой уезжали вдвоем на целый день, к чему бы это? У Неттеры все в порядке. В июне она ждет ребенка. Она сказала — я могу написать об этом Джону Лангу… Надеюсь, Джон Ланг тоже навестит нас, или если он собирается на Совет, то может встретиться с нами — со мной и с отцом — у Темплина вечером восьмого июня, а дальше поедем вместе: в компании веселей, чем одному. Но если он намерен отправиться с Дорнами или Файнами, пусть не думает — мы не обидимся. Ах, чем все это кончится? Может статься, и у нас, в Доринге, все сильно изменится.