Дождь над городом - Валерий Дмитриевич Поволяев
— Мамочки, девять часов! Пора за ужин браться.
Ужин у них намечался диковинный, не для сибирского желудка. Дело в том, что в бухте, как раз посреди зеркала, проросли из донной почвы два камня, вода их накрыла на чуть-чуть, буквально на полметра, замаскировала от худого глаза, но упрятать совсем не смогла. Камни эти за долгую свою жизнь изрядно проросли бородачом и кишечницей, щекотным взморником, с каждым проходом волн волосья дружным махом взметывались наверх, испускали пузыри, бормотали что-то, дивясь солнцу, взбуркивали хрипло, когда макушка с облипшей прической вдруг вылезала из-под глубокой волны на свет божий. При обследовании оказалось, что камни эти обросли не только водорослями: прямо под шапкой, в густых ласковых кореньях — и нырять-то совсем не надо — в мшистой жижке прочно обосновались съедобные ракушки мидии, целая колония.
Пыхтя и отплевываясь соленой водой, набрали на ужин с полведра мидий, крепких, бокастых, тяжелых, что камни, в густой жесткой щетке, обметавшей замки скорлупин, — все пальцы изрезали, но все-таки добыли. А пальцы изрезать было немудрено: мидии припаяны к камням плотно и крепко, хватка у них мертвая — только зубилом скалывать.
— Давай, Ленечка, начинай стряпню, — лениво шевельнулась Варвара, посмотрела снизу вверх на Мазина.
И здоров же был парень Ленька — грудная клетка сплошь в витых нашлепинах, в обмотке жил, живот пробросом в позвоночник уходит, облепляет костяшки позвонкового столба, кожа лоснится чем-то сизоватым от быстрого загара, но, когда солнышко пропечет основательно, сизина эта исчезнет, волосы небрежно на лоб брошены, с бровями склеены, а под бровями — два омутца с чертями в глуби, холод из них выплескивается, да еще некая мужская непокорность, неколебимость забивает все другие выражения.
— Варь, стряпня — это ж бабье дело, — сказал Мазин.
— Знаю, Ленечка, но ты ведь у нас добрый.
— Добрый, — согласился Леня и принялся чиркать спичками, совать их под сложенные горбиком дровешки, костер палить. Удалось ему это раза только с пятого. Закурился бледный синюшный дымок, скручиваясь в шпагат в воздухе, побрел неохотно ввысь, к макушке отвальной скалы, с которой на берег бухточки была специально проброшена альпинистская веревка — а может, и не специально, может, просто забыта. На рогульку навесил котелок с морской водицей: мидии ведь должны в своей родной стихии вариться, как рыба в воде речной, как раки, от этого и вкус особый бывает, и аромат.
— А самое лучшее, говорят, мидии без всякой воды на противень класть. Железо раскалится, мидии раскроются, сок из них вытечет, мясцо обсохнет, обвянет — есть его потом, что шоколад, так же вкусно.
— Вот бы и приготовила шоколад на всех.
— Это я к слову.
— Ладно, Варь, будем считать, что ты должница, с тебя фантик...
— За каждый фантик по поцелую, да?
— Это мы особо обговорим.
— Не сердись, Ленечка... Ну, приготовь мидий... Ну, пожалуйста! Ладно?
— Пусть вода вначале вскипит, — Мазин распрямился, подошел к аккуратно, будто в магазине, сложенной рубашке, на которой поверху лежала тяжелая брикетина транзистора, щелкнул колесиком, вызывая бесовский агрегат к жизни. Раздался далекий, припорошенный сухим, похожим на рвущуюся материю, треск, сквозь него, как вода сквозь промокашку, просочился хрипатый, оглушенный собственным буйством взвизг саксофона, замер, вдруг чего-то испугавшись, с шипом пробрался в воздух, снова замер — во второй раз его сбил с панталыку барабанный бряк, фельдфебельский стук палочек, утяжеленных кругляшами-набалдашниками, гуд тугого кожаного бока, а потом все это опять поглотил вязкий прелый звук — видно, наступила пауза между двумя мелодиями. И верно, пауза. Когда материя порвалась, то сквозь нее потекло нечто новое — мелодия тягучая, ну ровно смола, прилепи к скальному стесу — назад ножом соскребать придется... Но потом звук прочистился, посвежел, начал пружинить, вот уже и стекло в нем прорезалось, и серебряная россыпь забрякала.
Море утихомирилось вовсе, и только волны со слабым, чуть слышимым шорохом копошились в береговой пене, звезды опустились ниже и теперь внимательно разглядывали крохотный, высвеченный костерными языками пятачок, не обращая внимания ни на большие корабли, гирляндой нанизанные на ниточку горизонта, ни на города, до которых также доставал их взгляд.
Мазин поднялся и, вяло раздвигая воздух руками, пошел к Варваре — приглашать на танец.
— Стамбул, — произнес он, — это радио Стамбула нас развлекает.
Они медленно давили ногами гальку, и по Ленькиной физиономии было видно, что ему очень хочется в Стамбул, хочется в затемненный кабачок, где в эту минуту тоже, наверное, танцуют люди, тесно прижимаясь друг к другу, разные богатые люди хлещут шампанское из ведра, закусывают ананасами и вытирают салфетками сахарные зубы. Варваре же не улыбался Стамбул, поэтому она танцевала нехотя, иронически похлопывая себя ладонью по джинсам, по тому месту, где была пришита кожаная квадратина с облохмаченными краями и стертой надписью, уже совсем коричневой от износа и ветхости.
Но тут в котелке приподнялась и, неохотно перевалившись через край, нырнула в сизый, больно стрельнувший дым вода, раздалось острое и злое гусиное шипенье. Мазин подскочил к костру, оставив Варвару танцевать одну, отчего на ее чуть ленивом и малоподвижном лице появилось капризное выражение — как же так, как же? за что обидели? — Мазин быстро пошвырял мидии в котелок, разом осадив кипятковый надолб, помахал рукой, отгоняя в сторону чад.
— Вот, мамочки, чуть варево в Турцию не уплыло. Еще чуть-чуть, и пришлось бы нам махать платочками...
А потом, если бы кипяток залил костер, то едкий, хуже кислоты, дым затопил бы крохотную береговую полоску и все вокруг — и люди, и креветки, и гладконогие крабики-травянки, и вся рыбья челядь — все бы кругом забилось в кашле, но вот, слава богу, обошлось.
— Варись-варварись, мидия! И большая и маленькая. Так Варвара? — бормотнул Мазин, цыкнул на костер, вернулся к своей даме, вяло поскрипывающей ногами по гальке. — Вперед, голубушка! — скомандовал он. — Продолжим наши танцы-шманцы.
— Музыки же нет, — Варвара приподняла плечи.
— А мы и без музыки гусары, — сказал Мазин. — Вперед!
К костру придвинулся Юрка Лящук, Юрась, которого до сих пор вроде бы и не существовало — он лежал в притеми скалы, подстелив под себя штормовку, молча глядел в костер, на беготню пламени, на прыганье колких хвостов, думал о чем-то своем, глубоком, очень глубоком — почти потустороннем — это чувствовалось по отрешенности, по безвольной мягкости губ, изломистым складкам, выползшим из-под крыльев носа, по