Василий Немирович-Данченко - После победы
— Что ты? — обернулся к нему Мехтулин.
— Ничего, так!..
А мысль его продолжала работать в этом направлении… Да, — он не грезил. Всё случилось именно так, как и теперь вдруг воскресло в его памяти, загромождённой тысячами так быстро сменявшихся образов, чувств, впечатлений, отчаяния, радости, бешенства, тоски… Там, в пороховом погребе, незаметно для других — блеснул ему ярко призрак счастья, наполнивший его сердце таким восторгом, таким бесконечным очарованием, которое в следующую минуту показалось ему обманчивым сном — и только сном. Он теперь вспомнил всё. Почему всё сегодняшнее утро он не думал об этом мгновении, изменившем его душу, всколыхнувшем его тогда?.. Он даже зажмурился, вспоминая, что предшествовало этому счастью и что было потом… Да… В той именно страшной тишине… Брызгалов размахивал фитилём, раздувая его… Каждая искорка могла взорвать порох — но они не думали об этом. Минутою ранее или минутою позже, казалось всё равно… Он теперь, зажмурившись, видит, как пламя факела от размахов вздувалось какими-то взрывами, выхватывая из темноты мрачные стены погреба, зловещие бочонки с порохом и бледное, полное печали и молитвы личико Нины.
Она забыла всё: разность их положений, то, что она дочь коменданта, а он только простой татарский дворянин… Забыла до того, что оставила свою руку в его руке и не только оставила, — она сама схватилась за неё и крепко сжала, да так и замерла… А когда вдруг распахнулись двери погреба, широко распахнулись, и в них на светлом фоне дня, внезапно ворвавшегося в потёмки, показалась фигура возбуждённого, радостного офицера, кричавшего им, первым обрёкшим себя мученичеству: «Ура! — Мы спасены, спасены!» и он, Амед, бросился целовать руки у Нины, она не только не мешала ему, но вдруг уронила к нему на грудь головку и в первый раз за всё это время разрыдалась.
«Надо, чтобы её крест стал моим крестом!» — мысленно повторил он.
И опять точно обеты он шептал кому-то, чудившемуся ему в бездне лазури вверху: «Её Бог будет моим Богом, её отец — моим отцом, её родина — моей родиной!..»
— У тебя, Амед, есть сестра? — вдруг прервал Мехтулин его грёзы.
— Что? — точно с неба упал он.
— У тебя в Елисуе есть сестра?
— Да…
— Я буду её защитником… Если для неё твоя мать уже не выбрала другого.
— Нет… Ей только тринадцать лет… Я рад, если ты будешь моим братом. Хотя придёт время, когда ты, может быть, так же, как и мои все, — станешь осуждать меня.
Мехтулин с удивлением поднял на него голову.
— Что? Осуждать тебя?..
— Да… Я, может быть, со всеми своими разойдусь… Я люблю их, и не сделаю ничего такого, чего бы они могли стыдиться… Но часто дороги наши уходят в разные стороны.
Друг его понял разом. Он потупился и, немного спустя, проговорил:
— Бог один… Мы его называем Аллахом, христиане — Иссою… Он стоит за правых… Все дороги — и твоя, и моя, одинаково ведут к Нему… Может быть, ему так же приятна молитва муллы в мечети и намаз мусульманина на кровле его сакли, как и пение христианского священника, и крест солдата на стенах крепости… Как бы ты ни верил, как бы ты его ни называл, — мы будем молиться одному Богу. Имя не делает разницы. Сердце твоё останется таким же мужественным, а ты уж вырос в бою, чтобы без чужой указки самому находить путь. И какой ты найдёшь, — тот для тебя и будет хорош.
Они крепко обнялись, наклонясь друг к другу с сёдел и как раз вовремя, потому что через минуту наткнулись на громадное стадо баранов.
— Чьё это? — спросили они у погонщиков.
— Кадий верхнего аула посылает с покорностью коменданту.
— Не смела старая лисица сама показать носу! — засмеялся Амед.
— Скажи кадию, — вмешался Мехтулин, — что моя шашка давно по его шее плачет.
— Твоя воля, господин…
— А там что за толпа?
— Тот же кадий посылает в крепость хлеб и просо, и бузу…
— Знает, с какого конца начинать! — тихо проговорил Амед.
Но он был так счастлив в эту минуту, что встреться ему кадий, наделавший столько хлопот русским своею изменою, он бы и его встретил радостною улыбкой…
1902