Песах Амнуэль - Искатель, 2013 № 10
Она повторяет фразу восемь раз, и с каждым разом слова звучат тише, пока не становятся неотличимы от молчания.
Интуитивно я понимаю, почему это происходит. Но не хочу (боюсь?) впускать догадку в сознание.
Женщина уходит так тихо, что шагов ее я на этот раз не ощущаю вовсе.
Из коридора доносится шум, и я с тревогой думаю, что мою неожиданную гостью увидели выходившей из палаты. Кто-то из сестер или врачей задает ей вопросы, на которые она, возможно, не хочет или не может ответить.
В следующую секунду осознаю ошибку: дверь стремительно распахивается, и входят двое. Я давно узнаю обоих по шагам и, главное, громким голосам. Симмонсу и Гардинеру не приходит в голову разговаривать тихо, входя в палату. Зачем, действительно? Больному в глубокой коме ничто помешать не может.
— …И на восьмой минуте забил красивейший гол, — продолжает фразу Симмонс, Вчера было воскресенье, и профессор, конечно, смотрел игру «Ливерпуля» не знаю с кем, а гол забил, безусловно, Мердок, о своем любимце Симмонс говорит с придыханием. Гардинер футболом не интересуется и отвечает невпопад:
— Остин, я переслал вам эпикриз Лестера?
Один стоит слева от кровати, другой — справа, они обмениваются какими-то бумагами, лист планирует мне на живот, и Гардинер поднимает его, сильно ткнув в меня пальцем.
— Да, файл в компьютере. Ну, как вам это?
— Нормально. Я потом еще посмотрю.
— Жаль, Невилл, такая красота проходит мимо вас.
— Красота? А, вы о голе… как его… Мерчисона?
— Мердока. Он с подачи…
— Да-да, я понял. Скажите лучше вот что. Миссис Волков попросила меня использовать ницелантамин, и я нахожусь в некотором смятении. Скажу иначе: в большом смятении.
Симмонс молчит, я не слышу никакого движения и представляю: он изумленно разглядывает стоящего напротив Гардинера.
— Откуда ей известно о ницелантамине? — резко (с визгливыми нотками в голосе) спрашивает Симмонс и роняет мне на живот что-то не очень тяжелое — похоже на папку с бумагами. Каким взглядом профессор смотрит на Гардинера, с которым, насколько я понимаю их отношения, никогда не был дружен? Скорее, они коллеги-соперники: оба метят на пост заведующего отделением, старик Мариус на пенсию пока не собирается, но его тихо сживают, о чем сестры не раз судачили при мне, полагая, что плотно закрытые двери палаты охраняют их от посторонних ушей.
Теперь молчит Гардинер, шуршат бумаги — должно быть, он пытается скрыть волнение, неуверенность и какие-то другие чувства, делая вид, что изучает записи в моей медицинской карте. Зачем ему это? Не мог Гардинер сообщить коллеге о согласии Алены, не подготовив ответ на вопрос, который, как он прекрасно понимает, будет задан.
— Не знаю, кто ей сказал, — сухо произносит Гардинер и неожиданно взрывается: — Господи, Остин, вам известно, что творится в отделении, сколько человек на самом деле так и или иначе, в большей или меньшей степени, знают о том, какой эксперимент мы проводим, и сколько могло узнать хотя бы из оговорок Мариуса!
— Да, Мариус… — бормочет Симмонс и поднимает папку с моей груди, будто камень.
Нашел для себя объяснение. Начальник отделения не сдержан на язык, мог и проговориться.
— Какая разница, — вздыхает Гардинер, — откуда узнала миссис Волков? Она попросила меня… да что там «просила»… умоляла использовать препарат, потому что…
— Что вы ответили?
— Что я мог ответить? — Я так и «вижу», как Гардинер пожимает плечами. — Правду, конечно. Она настаивала, и я обещал, что подниму вопрос на ближайшем консилиуме.
— Завтра, — уточняет Симмонс.
— Завтра, — эхом повторяет Гардинер.
— Клинические испытания так или иначе необходимы, — раздумчиво произносит Симмонс после долгой паузы, во время которой перелистывает бумаги, я слышу характерный шорох. Похоже, он уговаривает себя, и ему это удается.
— Вот и я о том же.
— Хотите, чтобы на консилиуме я поддержал эту просьбу?
— Хочу, чтобы вы знали, о чем пойдет речь. Я ни о чем не прошу, профессор Симмонс. Я сам в сомнениях и ничего пока не решил.
Не решил он, как же.
— Хорошо, — вяло отзывается Симмонс. Слышу шаги. — И все-таки жаль, что вы не смотрели матч. Классная была игра.
Прежде чем дверь за ними захлопнулась, я успеваю расслышать часть ответа Гардинера.
— Не сомневаюсь, только мне…
Тишина. Темнота. Отсутствие. Обычное мое состояние.
Эта женщина…
«Я люблю тебя. Не уходи насовсем. Пожалуйста».
Кто она? Почему никогда прежде не появлялась в моей палате? Почему поцеловала? Мы были знакомы раньше? Она меня знала? Переживала за меня? Кто-то из знакомых Алены? Не Леры. Женщина показалась мне гораздо старше моей дочери. И если она сказала то, что сказала, значит…
Кто эта женщина?
Смутно припоминаю. В тумане. Может, мы действительно знакомы, но почему тогда я не помню? Знакомы настолько близко… «Я люблю тебя».
Я должен вспомнить. Знаю, что вспомню, но бессмысленно напрягать память. Да сейчас и не получится. Эти посещения выбили меня из колеи. Я не успею. Если Гардинер сегодня же начнет… Нет, дождется консилиума. Не станем брать ответственность исключительно на себя. Не потому что совестливый и не из-за страха быть обвиненным. Он ничем не рискует, если больной скончается, так и не выйдя из состояния комы. Принципиально новый препарат, первое клиническое испытание. Минимальный (пока) шанс на успех, но необходимо исследовать все возможности, вот одна из них, а пациент все равно скорее мертв, чем жив. Очень глубокая кома, состояние мозга близко к терминальному. Гардинер ничем не рискует, даже наоборот. Он и в случае неудачи (на которую, безусловно, надеется) получит все дивиденды. Признание коллег: да, первый опыт не удался, больной умер, но это все равно был безнадежный случай. Когда в 1969 году Бернард в Южной Африке пересадил сердце Вакшанскому, обоим было ясно, что больной умрет через неделю-другую. Но Бернард сделал это, и сейчас пересадка сердца — рутинная, хотя, конечно, сложная операция.
Гардинер не за репутацию опасается. Он боится другого: вдруг препарат поможет. Шанс невелик, да. Судя по разговорам, которые велись в палате, вероятность семь десятых процента. Один шанс из ста пятидесяти. Если испытать препарат, взяв сто пятьдесят безнадежных больных в состоянии комы, то один из них придет в сознание (и, конечно, не будет помнить ничего из того, чем были заполнены его дни, когда он выглядел бревном), а остальные сто сорок девять погибнут — все равно они обречены, ну так умрут не через неопределенное время, а очень быстро. Зато медицинская наука сделает шаг вперед в лечении практически безнадежных ком.