Вениамин Каверин - Два капитана
Ещё идя к доктору, я заметил, что погода стала меняться, а теперь, когда вышел из дому, потому что было уже без четверти десять, прежний холодный, звенящий ветер упал, воздух стал непрозрачный, и мягкий снег повалил тяжело и быстро — верные признаки приближения пурги.
К моему изумлению, в штабе уже знали о том, что приехала Катя. Знал и командующий — почему бы иначе он встретил меня улыбаясь? Очень кратко я доложил ему, как был потоплен рейдер, и он не стал расспрашивать, только сказал, что вечером мне предстоит рассказать об этом на военном совете. Экспедиция «Св. Марии» — вот что интересовало его!
Я начал сдержанно, неловко — хотя самая странность того, что экспедиция была найдена во время выполнения боевого задания, вовсе не показалась бы странностью тому, кто знал мою жизнь. Каким же образом в двух словах передать эту мысль командующему флотом? Но он слушал с таким вниманием, с таким искренним молодым интересом, что в конце концов я махнул рукой на эти «два слова» — начал рассказывать попросту, — и вдруг получилось именно так, как всё это действительно было.
Мы расстались наконец, и то лишь потому, что адмирал вспомнил о Кате…
Не знаю, сколько времени я провёл у него, должно быть час или немного больше, а между тем, выйдя, я не нашёл Полярного, которое скрылось в кружении летящего, слепящего, свистящего снега.
Хорошо, что я был в бурках, — и то пришлось выше колен поднять отвороты. Какие там линии — и в помине не было линий! Лишь фантастическое воображение могло представить, что где-то за этими чёрными тучами сталкивающегося снега стоят дома и в одном из них, на Пятой линии, семь, Катя кладёт твёрдые, как железо, галеты на камин, чтобы отогреть их, по моему совету. Конечно, я добрался до этого дома. Самым трудным оказалось узнать его — за полчаса он стал похож на сказочную избушку, скосившуюся набок и заваленную снегом по окна. Как бог пурги, ввалился я в переднюю, и Кате пришлось обметать меня веником, начиная с плеч, на которых выросли и примёрзли высокие ледяные нашлёпки.
…Уже всё, кажется, было переговорено, уже дважды мы наткнулись на прощальные письма капитана — я привёз их в Полярное, хотел показать доктору; другие материалы экспедиции остались в полку. Но мы обошли эти письма и всё, что было связано с ними, точно почувствовав, что в счастье нашей встречи об этом! ещё нельзя говорить.
Уже Катя рассказала, какой стал Петенька, — смуглый и чуть-чуть косит, одно лицо с покойной сестрой. Уже мы посоветовались, что делать с бабушкой, которая поссорилась с директором Пёрышкиным и сняла в колхозе «отдельную квартиру». Уже я узнал, что большой Петя был снова ранен и награждён и вернулся на фронт. В Москве Катя случайно познакомилась с командиром его батальона. Героем Советского Союза, и тот сказал, что Петя «плевал на эту смерть», — слова, поразившие Катю. И о Варе Трофимовой я узнал, что «если всё будет, как думает Катя, для них обоих это счастье и счастье». Уже изменилось что-то в комнате — иначе, удобнее расположились вещи, точно были благодарны Кате за то, что в мужской, холодной комнате доктора стало тепло. Уже прошло пять или шесть часов с тех пор, как произошла эта чудная, бесконечно важная для меня перемена — весь мир нашей семейной жизни, покинувший нас так надолго, на полтора страшных года, вернулся наконец, — а я всё ещё не мог привыкнуть к мысли, что Катя со мною.
— Знаешь, о чём я думал чаще всего? Что я мало любил тебя и забывал о том, как тебе трудно со мною.
— А я думала, как тебе было трудно со мною. Когда ты уезжал и я волновалась за тебя, со всеми тревогами, заботами, страхом, это было всё-таки счастье.
Мы говорили, и она ещё продолжала что-то устраивать, как всегда в гостиницах, даже в поездах — везде, где мы бывали вдвоём. Это была привычка женщины, постоянно переезжающей с мужем с места на место, — и с какою жалостью, нежностью, раскаянием я почувствовал Катю в этой печальной привычке!
Потом пришёл сосед, тот самый моряк, который сказал, что я не способен разобраться в обстановке полярной ночи, толстый, низенький, красный человек и великолепный едок — в этом мы убедились немного позднее.
Он зашёл познакомиться и с первого слова объявил, что он — коллега Ивана Иваныча, приехавший в Полярное, чтобы испытать на подводных лодках какие-то спасательные приборы. Вечером он собирался в Мурманск, но проклятая пурга спутала все расчёты.
— Не дают «добро»[3], — сказал он со вздохом. — Так что больше ничего не остаётся, как закусить и выпить.
У Ивана Иваныча были вино и консервы, но моряк сказал, что это не то, и принёс свои вино и консервы. Пыхтя, он открыл консервы и, зачем-то засучив рукава, стал подогревать их на камине. Мы с Катей что-то ели весь день, и он, не очень огорчившись нашим отказом, сам быстро, аппетитно всё съел и выпил. Он уже знал от доктора, что мы потеряли и нашли друг друга, и поздравил нас, а потом объявил, что знает тысячи подобных историй.
— И это ещё удачно, что ни вы, ни мадам не жалеете о холостой жизни, — поучительно сказал он. — Да-с, бывает и так!
Не помню, о чём ещё мы болтали, только помню, что оттого, что, кроме нас, был ещё кто-то чужой, ещё острее чувствовалось счастье.
Потом он ушёл и весь вечер звонил в порт — не дают ли «добро»? Но какое уж там «добро», когда пурга ещё только что пошла бродить-гулять над Баренцевым морем! Даже в доме окна начинали внезапно дрожать, точно кто-то тряс их снаружи, стучась то робко, то смело.
Мы были одни. Я не мог насмотреться на Катю. Боже мой, как я стосковался по ней! Я всё забыл! Я забыл, например, как она убирает волосы на ночь — заплетает косички. Теперь волосы отросли ещё мало, и Косички вышли коротенькие, смешные. Но всё-таки она заплела их, открыв маленькие, красивые уши, которые я тоже забыл.
Опять мы говорили теперь шёпотом, и совсем о другом — после того как долго молчали. Это другое был Ромашов.
Не помню, где я читал о палимпсестах, то есть старинных пергаментах, с которых позднейшие писцы стирали текст и писали счета и расписки, но через много лет учёные открывали первоначальный текст, иногда принадлежавший перу гениальных поэтов.
Это было похоже на палимпсест, когда Катя рассказала мне, чтó, по словам Ромашова, произошло в осиновой роще, а затем я, как резинкой, стёр эту ложь — и под ней проступила правда. Я понял и объяснил ей тот сложный, подлый ход в его подлой игре, который он сделал дважды — сперва для того, чтобы убедить Катю, что он спас меня, а потом — чтобы доказать мне, что он спас Катю.
Слово в слово я передал ей наш последний разговор на Собачьей площадке, и Катя была поражена признанием Ромашова — признанием, объяснившим мои неудачи и раскрывшим загадки, которые всегда тяготили её.