Севастополист - Георгий Панкратов
На этих словах он неловко пожал мне руку. Я оторопел.
– Хотя к чему поздравлять с тем, что дано тебе от самого выхода в мир?
Я убедился окончательно: у Крыма не было таланта к произнесению торжественных речей.
– Мне не нужны твои комплименты, – ответил я.
– Но они не мои, – возразил Крым. – Я бы мог говорить все что угодно, но моими устами с тобой говорит сама жизнь. В мире все стоит на своих местах, не сдвигается и не меняется. Мы не можем сказать про него, как говорили ветхие, что он куда-то катится или несется. Нет, он стоит, недвижим, и он твердо стоит. Соблюдение этого принципа, его неизменность – вот это и есть главный комплимент жизни. Любое движение – иллюзорно: твоя дорога в Башне была, собственно, дорогой только для тебя. А на самом деле ты вышел в мир – ты встал на свое место. Ну и к чему комплименты? – Он завершил свою речь немного обиженно.
– Но зачем собирать в Башне всех остальных – тех, кому лампа даром не нужна и миссия не интересна? Кому просто было скучно в Севастополе? Почему бы не придумать для них что-нибудь другое? Свой собственный отдельный путь, который привел бы к их целям, а не просто отсеял бы их, сделав лишними и там, и там?
– А они и не лишние, – Крым удивленно вскинул брови. – Их просто больше, да и сходят с дистанции они, скажем так, несколько раньше. Да, они не бывали и не побывают здесь, не увидят всех этих красот, но это не призвано делать их несчастными. Они увидели и нашли свое. Ведь то, что ты выше, не значит, что ты счастливее. И, не будь их внизу, ни одна лампа не зажглась бы здесь, в небе. Так устроено: севастополист – личность центральная в Башне, все вертится вокруг него, пускай для него самого эти процессы и незаметны. Но тебе не давали забыть об этой уникальности те, кто встречались тебе, регулярно напоминали. Будь то даже простые хозяева залов – вспомни хотя бы хмурого парня из сопутки, как его…
Я кивнул.
– Но кроме севастополиста – штучной фигуры – нужны и другие, массовка. Я знаю, ты много думаешь о справедливости, полагая, что истина нераздельна с ней. Но в том, как они живут и чему отдают свои жизни, нет ничего несправедливого; попробуй заставить их идти выше – не получится, попробуй их сделать счастливее – и только разрушишь все. В двухэтажном Севастополе все, кто живет, – массовка; но что ты скажешь, разве кто-то из них несчастен?
– Для недовольства не так уж и трудно отыскать повод, – предположил я.
– Недовольные жизнью встречаются и в городе, – согласился Крым. – Вот только никто из них не готов подниматься до самого верха. А знаешь, кто готов? – Он снова выдерживал эту дурацкую паузу, испытывая мое терпение. – Готовы только простые! Они редко встречаются среди рядовых избранных – тех, что застревают на первом-втором уровнях, но только простой может стать севастополистом – человеком, следующим высшим идеалам, который всегда стремится вперед и несет свет. Но вот парадокс: способный забраться туда, куда никому больше нет дороги, он может появиться, зародиться лишь из городской жизни – из двухэтажного города. Сперва он будет отрицать, опровергать ее, пытаться забыть и отринуть от себя все, что с нею связывало, – и только потом отрицание этой жизни приведет к глубокому пониманию и, в конечном счете, к любви. И эта любовь зажигается в его лампе, подогревая не только богов, но справедливость и мудрость мира. В этом и есть истина севастополиста, которая, как ты и сам знаешь, для него превыше всего.
Знал ли он, что значила для меня истина? Проник ли он так глубоко в мое сознание, разгадал ли, увидел меня насквозь? Или просто сказал наугад? Повторил слова, которые произносил каждому, кто сюда добирался?
Я вспомнил кое-что важное – то, что никак не поддавалось пониманию, если все действительно обстояло так, как говорил Крым.
– Почему Инкерман отказался зажечь лампу?
– Он не отказывался, – тяжело сказал Кучерявый.
– Но он ведь не зажег!
Мне показалось, что он вздрогнул и захотел отвести глаза, но это замешательство длилось несколько мгновений, а затем он посмотрел на меня тяжелым взглядом и сказал:
– Тебе нужно кое-что увидеть.
Он сделал быстрое движение, что-то крутанув в руке, – я даже толком и не понял, что произошло, как на белом полотне появилось изображение. Это было немного похоже на фильм в Трииндахаусе или тот, что крутила нам Ялта, только здесь не было зрителей. Качество изображения позволяло разглядеть только лицо человека, которое смотрело с экрана прямо на меня. Но одного этого крупного плана оказалось достаточно – передо мной был Инкер.
Друг вел себя очень странно – кивал головой, затем резко запрокидывал ее назад и мгновенно возвращался в исходное положение. Довольно быстро я понял, что не Инкерман повторяет одни и те же движения – повторяется зацикленная запись. Инкер произносил три слова:
– Я попаду вниз.
Но то, что запись бесконечно повторялась, наводило на меня ужас. Слова сливались в один нескончаемый поток речи, который производил впечатление безумца, пытавшегося убедить самого себя:
– Я попаду вниз, я попаду вниз, – повторял скороговоркой Инкерман, и это было подозрительно похоже на нашу встречу возле толстого стекла. Только там я читал все те же слова с экрана, а здесь Инкер говорил – определенно своим голосом, который я не спутал бы ни с чьим. Но мимика, движения, ужимки – все было тем же самым; таким он меня испугал впервые за нашу дружбу, и таким – как бы мне ни хотелось, чтобы было иначе, – я и запомнил его.
На полотне был виден только Инкерман – разглядеть, что за его спиной, понять, где он находится, было невозможно. А потом меня осенило – ведь эта запись и была сделана в момент той нашей встречи! Вот только кто снимал – он сам? Я не видел никаких снимающих устройств поблизости. Как это было возможно?
Я посмотрел на Крыма, и в моем взгляде тоже проснулось легкое безумие. Что только ни приходило мне в голову!
– Вы показываете мои воспоминания? – спросил я, сам не веря в такую возможность.
Нет,