Владимир Дружинин - Черный камень
Сейчас, вспоминая эти минуты в кернохранилище, я могу сказать, что тогда я впервые почувствовал сопротивление врага. Начиналась борьба — борьба, ставшая неизбежной, как только я решился продолжать дело Пшеницына.
Степан Степанович, бедняга, покраснев от волнения, стоит растерянный, перекладывая образцы на столе. Подменили нарочно! Нет, этого добрейший Степан Степанович не может допустить.
— У нас, в институте! Что вы, молодой человек! Кто же у нас? Нет, нет, у нас порядочные люди… Завхоз? Так он же не геолог, едва грамотный человек. Специалистом надо быть, чтобы нарочно-то. Нет, нет… А я наших специалистов всех знаю, поверьте, молодой человек. Вы директору не брякните, я вас прошу, я сам доложу как-нибудь… Перепутали. Хаос ведь… Хаос!
В ту ночь долго не засыпали три друга в комнате общежития.
— Может, ты и прав, — гудел Алиханов. — Отчего нет? Такие случаи не бывали? Бывали. Старичок, ясно, думает: сам я чистенький, так и все чистенькие. Паразит какой-нибудь есть среди специалистов. Запросто! Это именно специалист мог, старик прав. Попробуй подменить так, чтобы сбить с толку геолога! Вообще — гадать трудно, кто? сделал и когда, но керны не те! Факт! Ты не стесняйся, Сергей, так и заяви.
— Я так и сказал, — ответил я. — Мы вместе пошли к директору.
Алиханов взялся было за учебник, но потом отложил его и продолжил:
— Да хорошо ли искали в институте? Ты попроси всё-таки, пусть еще пороются.
— Я просил, — заверил я. — Обещали.
Но ничего нового о Пшеницыне в институте не нашли. Что же до образцов, оказавшихся на месте пшеницынских, то их директор передал на экспертизу. Мнения разошлись. После долгих прений решение приняли такое: хотя данные об экспедиции Пшеницына, обнаруженные и представленные студентом С. Н. Ливановым, позволяют сомневаться в подлинности кернового материала, хранящегося в институте, тем не менее установить, откуда взяты данные образцы, не представляется возможным. При отсутствии бурового журнала Пшеницына и других документов проверить подлинность керна нельзя.
Мне сообщили это решение в канцелярии института, и секретарша сказала:
— Вас Степан Степанович хотел видеть.
Я застал его в лаборатории, залитой холодным светом зимнего солнца, — аккуратного, заботливого, как всегда. Голова его тряслась, но пальцы крепко держали пробирку. Он много думал обо мне, о моих поисках и вспомнил: у геолога Пшеницына был брат здесь, в Ленинграде.
— Высокий такой, в сюртуке, с бородой, похожий на Льва Толстого. Когда к нам керны привезли в Баку, из конторы Доннеля, старик заходил к нам, справлялся, есть ли пшеницынские. Адрес свой оставил. Вот, пожалуйста, — он раскрыл записную книжку. — Это на Песках.
— Где? — удивился я.
— По-старому это — Пески, по-петербургски. Четвертая Советская, восемь, квартира два. Сам-то он не жив, может. Но вы прогуляйтесь, молодой человек, я вам рекомендую. Вдруг почерпнете что-либо.
ЧТО БЫЛО В СУНДУЧКЕ?
Старик, похожий на Льва Толстого, давно умер. В квартире мы с Ларой застали его внучатого племянника — долговязого, вертлявого молодого человека в пиджаке песочного цвета. И волосы у него были такого же цвета. Весь он, за исключением золотых зубов, был какой-то линялый.
— Пра-шу, — говорил он в нос и глядя только на Лару. — Пра-шу садиться. Извините, не прибрано.
Мало сказать — не прибрано. В комнате, смотрящей окном в колодец двора и еще затененной широколистой пальмой, все вещи словно встряхнуло землетрясением. На полу, прислоненные к стене, стояли два пейзажа в золоченых рамах, на крышке рояля красовалась электрическая плитка. На круглом столе в углу чернел большой длинный ящик.
Оказывается, картины, пластинки Шаляпина и Галли Курчи в длинном ящике — всё продается, о чем молодой Пшеницын дал объявление. То, что мы пришли не по объявлению, несколько огорчило его.
— Геолог Пшеницын? — произнес он, обращаясь к Ларе. — Совершенно верно, мой дядя. Интересовались уже, были тут у меня.
— Кто? — спросил я.
— Один гражданин, — ответил он, небрежно скользнув по мне взглядом, и снова повернулся к Ларе: — Я продемонстрировал ему письма дяди, предлагая купить. Он тут читал и ничего не взял. Они якобы абсолютно не имеют значения. Я лично не могу судить, я совершенно другой специальности.
Он помолчал, надеясь, должно быть, что Лара спросит, какой, но она тоже молчала, и он сказал:
— Я артист кукольного театра.
— Ужасно люблю кукольный театр, — весело отозвалась Лара. — Я, знаете, долго думала, что куклы сами разговаривают. Так это вы, значит?
Он засмеялся:
— Э-э, да. Совершенно верно.
— Письма можно посмотреть? — напомнил я нетерпеливо.
Он перестал смеяться:
— Простите, я хотел бы всё же… Каковы ваши намерения? Вы купить смогли бы?
Я замялся, — не ожидал, что разговор примет такой деловой оборот. Но Лара всегда найдет, что сказать.
— Конечно, — решительно кивнула она, тряхнув косами. — Мы из университета. Университет, понимаете, изучает вопрос… Если письма нам пригодятся, то мы, конечно, купим.
Он стал шарить в старом, скрипучем комоде, а Лара подбежала к ящику с пластинками:
— Ах, какая масса у вас!
— Двести штук, — гордо сказал артист. — Громадная ценность. Желаете послушать?
— Мы торопимся, — отрезал я.
— Поставьте что-нибудь, — ответила Лара, не обращая на меня внимания.
Шаляпин запел: «Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке», — и я шепнул Ларе:
— На какие деньги мы купим?
Она подмигнула мне, потом сделала глазки артисту и вздохнула:
— Как бы я хотела всё прослушать. Всё!
— Пожалуйста, — услышал я. — В любое время. Вы позволите вас пригласить?
— Боюсь, что не удастся. Так некогда!..
— Мы по делу, — сказал я грубовато, стараясь перекричать пластинку. — Будьте добры мне…
— Пожалуйста, пожалуйста, — он кинулся к комоду и принес пачку писем, перетянутую резинкой.
Письма Пшеницына! Письма, серые от пыли, — не очень-то берег их этот артист, сверкающий своими золотыми зубами. Письма самого Пшеницына!
Пусть Лара кокетничает с артистом. Подумаешь, артист кукольного театра! Пусть, мне всё равно. Я не должен обращать на них внимания.
Почерк тонкий, почерк мечтателя. Чернила были когда-то зеленые, но сейчас лишь местами отливает зелень. Кое-где строки почти растаяли. Писем всего десять. Они все помечены Дивногорском. Пшеницын пишет как будто только о своем житье-бытье, о домашних делах. Да что? бы он ни писал! Мне всё важно, что касается его, каждая мелочь, каждая буква, каждая запятая. Не всё разборчиво. Далеко не всё. Но разбирать сейчас нет никакой возможности, странное нетерпение охватывает меня, и я говорю: