Ольга Шалацкая - Киевские крокодилы
— Барышня просят вас, — сказала появившаяся служанка:- говорят — дурно им.
— А, чтобы ее черт взял, — с перекосившимся от злобы лицом прошептала Ироида, торопливо скручивая на ходу папиросу.
— До свидания, — сказала Балабанова. — За детьми я сегодня же пришлю, или сама заеду. Имеете вы их метрики, а также свидетельство о смерти родителей?
— Только матери, а отца у них нет и не было, — произнесла Ироида и оскалила свои желтые зубы.
Балабанова вышла на улицу.
— Теперь надо направиться к Затынайке. Извозчик, — позвала она.
Какой-то бородач, встряхивая вожжами, подкатил и услужливо отвернул меховую полость у саней.
— Куда прикажете? — почтительно осведомился он. Балабанова вынула из ридикюля кусочек бумажки и прочитала адрес.
— Слушаю-с, — ответил тот и помчался по указанному направлению.
Давно он не важивал такой пышно разодетой и важной барыни, которая не позволит себе торговаться из-за двугривенного, а, напротив того, сама еще прибавит, зная, что бедному человеку надо заработать.
Улица тянулась ровная, гладкая. Проезжая мимо винной лавки, возница с вожделением взглянул на нее и как-то особенно молодцевато тряхнул вожжами.
— Барыня именитая, только на Крещатике али в Липках таких встретишь, а в нашем околотке за редкость, — соображал он.
— А что, сударыня, будто я вас не заприметил в наших краях. Вот уже восьмой год занимаюсь извозом и все по большей части на этом месте околачиваюсь, потому оно пункт. Кватера также близко, — на Митревской улице, — осмелился возница, очевидно, сгорая любопытством. Он был из орловцев, отличающихся, как известно, болтливостью, любопытством, тесно связанными с добродушием и другими добропорядочными качествами славянина.
— Я здесь, голубчик, проездом по делам благотворительности, — отвечала Балабанова.
— Вот оно что! — подумал извозчик: — уж не сама ли?… — И он проникался все большим и большим уважением к пышно разодетой даме, восседающей на его санях, и больно стегнул кнутом серую в яблоках лошаденку.
Догадки его вполне подтвердились, когда барыня, напрасно поискав мелочи, подала ему рубль за путь, который такса ценила в четвертак.
Около дома, где остановилась Балабанова, ютилась маленькая, плохонькая лавчонка; у ворот, отворенных настежь, скользили ребятишки на коньках и салазках. Подобрав ротонду, Балабанова вошла в лавочку; чистенькая старушка стояла за прилавком.
— Вы не знаете, живет ли здесь г-жа Затынайко? — спросила она.
— Во дворе квартира, во флигеле.
— Можно ее сейчас застать дома? — продолжала спрашивать Балабанова.
— Вероятно. Недавно девочка приходила покупать французские булки.
— Большой забор делают в вашей лавке? — осведомилась дама.
Лавочница махнула рукой.
— Какое там! Никакой пользы нет от покупателей подобного рода: один день возьмут что-нибудь, а потом неделю не заглянут в лавку. Бедные, но гордые; в долг никогда ничего не попросят. Я всегда выручаю людей. Вот сапожник тут живет во дворе. Рублей на десять в месяц наберет. Получит за работу — отдаст. Также офицерша…
Балабанова медлила уходить: отзывы о Затынайке интересовали ее.
— Можно у вас покурить? — спросила она и купила папирос.
В лавке не оказалось сдачи с золотой монеты и, пока лавочница посылала своего племянника разменять, Балабанова сидела на стуле и слушала ее россказни.
— Насилушку разменял у кондуктора на конке, — говорил глуповатый малый, в прорванной серой барашковой шапке с торчащим оттуда клоком ваты, высыпая на прилавок целую груду серебряных денег. Балабанова вложила их в ридикюль и вышла из лавки.
Во дворе стоял флигель. Она завернула к его левой стороне, взобралась на маленькое крыльцо, окруженное деревцами белой акации в зимнем уборе, и постучала. Звонок отсутствовал, как вообще во всех маленьких квартирах.
Дверь отворила молодая женщина с наброшенным на голову и плечи платком. Балабановой прежде всего бросились большие темно-серые глаза с зеленоватым отливом на строгом очерке лица.
— Здесь живет Милица Николаевна? — спросила Балабанова любезным тоном.
— Да, — ответила молодая женщина и проводила ее в комнату.
В передней Татьяна Ивановна сбросила с себя калоши, но ротонды не сняла.
Милица Николаевна попросила гостью сесть. На ней было черное платье и серый фартук охватывал тонкий, гибкий стан. В ее наружности ничего выдающегося не заключалось: большие глаза, белый лоб, прямой нос, благородный разрез губ, сохранивших мягкость очертаний; профиль был несколько сух. Волосы зачесаны вверх и уложены под длинный, в виде обруча, гребешок. Лицо дышало чистотой, вдохновением, точно внутри молодой женщины теплился огонь, который освещал и согревал ее, окружая как бы ореолом.
Балабанова при взгляде на нее подумала:
— Совсем, совсем нехороша. Подлинно сошел с ума Крамалей: по ком его душа уж так смертельно заболела. По-моему, куда Анюта лучше и пикантней, а про Лиду и говорить нечего.
Но вглядываясь все более и более в Милицу, Балабанова призадумалась. Первое женское любопытство ее было удовлетворено. Где-то она видала нечто подобное и вспомнила, что как-то давно, в одном из передвижных музеев, она видела христианскую мученицу. У той также лицо блистало вдохновением, торжеством и тишиной, а кругом стояли рычащие львы и сам деспот Нерон любовался из своей ложи. Злорадное чувство переполнило душу женщины.
— Прошли те времена, когда вас львами травили, чтобы от веры отреклись и вы проливали свою кровь, но не сдавались. Теперь не то; за бриллиантовые подвески на что только женщина не решится, лишь были бы соблюдены некоторые приличия, а там в тайне теней все скроется и в глубине ее души не шевельнется даже раскаяние, Но что раскаяние! То лишь слова одни пустые или предрассудки слабых душ!
Она обвела всю комнату глазами. Мебели находилось немного, лишь самое необходимое; стол, несколько стульев, этажерка с книгами. На стене висело изображение Спасителя в терновом венце, копия с картины Гвидо Рени, с надписью внизу: «Ессе Homo», нарисованное по полотну масляными красками рукой Милицы. Под ним портрет какого-то архимандрита в клобуке и с панагией. На груди все ордена. Видно, что человек заслуженный. Длинная седая борода ниспускалась на грудь и чуть прикрыла их собой. Фотография довольно большая в темной рамке за стеклом, и тот, кто снят на ней, взирал любовно и кротко, словно был доволен, что попал сюда.
Два окна выходили на юг. Под одним из них стоял мольберт с начатой картиной. Возле него простой табурет.