Дмитрий Биленкин - Искатель. 1976. Выпуск №2
И тут мне вдруг пришло в голову, что Лыжин не совсем в своем уме. Говорил он быстро, возбужденно, глотая концы слов, блестя глазами и весь во власти захватившей его идеи. Я перебил Лыжина:
— Скажите, а вот вы сами храбрый человек?
— Я? Я? — удивился Лыжин. — Я трус во всем и всегда. Я боялся темноты, отца, я боюсь соседки, начальства на работе, своей лаборантки, я боялся женщин, чтобы они не посмеялись надо мной, я боялся драться, чтобы меня не поколотили.
— Тогда в чем же отличие?
— Я свой страх ненавидел, но не сдавался ему, я всегда с ним боролся и презирал себя, когда мне не удавалось совладать с ним.
— А Панафидин?
— Он сделал из своего страха удобную идеологию и комфортабельную жизненную программу.
— Не совсем понятно — как можно что-то сделать из страха?
— Поясню. Он приспособился к нему, а я мечтаю страх уничтожить. Человечество безгранично богато, прекрасно и мудро, и мешает ему быть счастливым только одно — страх.
— Это тоже иносказание?
— Нет! Это истина простая и конкретная, как атомная модель Бора! Уничтожив страх, человек станет навсегда счастливым…
— Я полагал, что для счастья человеческого имеют значение еще какие-то категории — любовь, например, бессмертие, да и хлеб наш насущный… — сказал я.
Лыжин сердито затряс головой:
— Это не функции, а только производные! Страх — это боль, тьма, голод, невежество, обман, безнравственность, пьянство! Это тирания сильных и ничтожество слабых! Это готовность унижаться и потребность унижать! Страх — это фашизм, который стоял не на силе кучки уголовников, а на бессилии парализованных страхом миллионов. Страх — это палач, убийца и вор, и он мешает людям возвышенно любить и талантливо работать…
— Сирано де Бержерак был бесстрашен и талантлив…
— Мир не может быть абсолютен, иначе в его замкнутости нарушился бы великий механизм саморегулирования.
— В ваших, словах и поступках я наблюдаю грубое противоречие, — сказал я.
— А именно? — посмотрел на меня исподлобья Лыжин.
— Если ваши высказывания о Панафидине упростить, как говорится, привести к виду, удобному для логарифмирования, то со всей очевидностью получается, что наш дорогой пан профессор — подлец. Так?
— Ну-у…
— Да уж чего там — так выходит, если называть своими именами то, что вытекает из вашей теории многофазности нашего существования и смертности бациллы страха. Согласны?
— Допустим.
— Почему же вы не заявили об этом во всеуслышание? Почему вы не пошли на самый громкий скандал с ним? Почему тихо собрали вещички и ушли из института, лаборатории, как я понимаю, по собственному желанию? И работаете теперь не ведущим исследовательской группы центра, а старшим лаборантом в посредственной больнице?
— Резонный вопрос. Отвечу. По двум причинам: во-первых, потому, что я тоже трус. Я с ужасом тогда представил эту ужасную, унизительную многомесячную или многолетнюю волокиту разбирательства! Бр-р-р! А во-вторых, у меня не было времени, мне надо было работать, чтобы не на словах, а делом доказать свою правоту. В науке идеи — это не палаш, на них рубиться нельзя… А кроме того, я вообще не мог ничего сказать о Панафидине…
— Почему?
— Потому что Панафидин совершил подлость, он предал. Страх получил с него и эту дань — он отрекся от своего прошлого, и если бы он понял, что я знаю о его Страхе, который он прячет, как труп в подполе, он бы с перепугу мог наделать еще бог знает что…
— А в чем вас предал Панафидин?
Лыжин скривился, будто проглотил ложку уксуса.
— Мне очень не хочется говорить об этом. А впрочем, сейчас это все уже не имеет значения. Мы тогда испытывали наш новый препарат — он продается теперь во всех аптеках за 16 копеек и кое в чем помогает. Но в те времена он казался нам всеисцеляющим и в то же время довольно опасным. И вдруг женщина, проходившая курс лечения, умерла. Ей было тридцать лет, и силы она была необыкновенной. Однажды она выходила из моего кабинета и, не разобравшись, в какую сторону открывается дверь, Дернула ручку так, что вырвала ее с шурупами. А страдала она депрессиями. Препарат, безусловно, помогал ей. Но за три дня о смерти у нее возникла сонливость, вялость. Я объяснял это гриппозным состоянием и не велел прекращать курс лечения. Утром она не встала к завтраку, подошла нянечка и увидела, что она уже окоченела. Случай невероятный, непостижимый, неожиданный — надо было разобраться, выяснить, что же все-таки произошло. Но Страх уже набросился на Панафидина, как разъяренный зверь, и он срочно сделал официальное заявление, что смерть больной наступила в результате самовольно допущенного мной превышения дозы сильнодействующего лекарства.
— А чего испугался Панафидин?
— Как чего? Испугался, что прикроют тему, не будет лаборатории, его отстранят от руководства проблемой. Он мне так и сказал потом: «Я пожертвовал самым дорогим — другом — для науки».
— А как оценила ваши действия комиссия?
— Никак. То есть комиссия установила, что лечение препаратом никакого отношения к смерти больной не имело — она умерла от тромбоза. Оторвался тромб во сне и закупорил легочную артерию.
— Значит, если бы Панафидин подождал несколько часов и узнал результаты вскрытия…
— Да, всего несколько часов ему надо было удержать на привязи свой страх. Но этот страх огромен, а сам он очень слаб.
Я неожиданно спросил:
— Скажите, а когда вы решили лечить людей? Когда вы вы брали свое призвание?
— В детстве. Во время войны — мне было тогда лет девять — я перенес три тифа. Умерли давно все соседи по палате, а я жил. И с тех пор осталась в моей памяти самая могущественная и всеподчиняющая фигура — палатный врач. Его отослали в тыл с фронта после сильной контузии. Случалось, во время обхода он падал без памяти, его укладывали на свободную койку, он отлеживался, вставал и лечил, кричал, распоряжался, увещевал. Я умирал от слабости и истощения, и мне надо было съедать в день пятнадцать кусков сахара. Мать продала все из дома, но случались дни, когда сахару не было на рынке и за деньги. Тогда он отдавал мне свой, а эта глюкоза ему самому была жизненно необходима, и всех больных детей во время войны ему было не подкормить, а он отдавал. Я его очень боялся, и весь персонал его боялся. И я очень хотел стать таким, как он…
Лыжин закурил, отогнал ладонью дым от глаз, задумчиво сказал:
— Когда-то у меня даже идея такая была, что я хоть как-то должен отблагодарить медицину за то, что я появился на свет благодаря ей. Мать очень любила отца и ужасно переживала из-за того, что врачи не разрешают ей иметь детей, о которых мечтал отец. У нее была открытая форма туберкулеза. Однажды она забеременела, и профессор Рапопорт сказал: «Рожайте. Под мою ответственность». А вскоре отец погиб в авиакатастрофе. У матери от шока начались преждевременные роды, и появился на свет я — семимесячный недоносок, который никак, по всем законам, не мог, не должен был выжить. А выжил, и мать выжила. Вот какие штуки неожиданные в жизни происходят…