Аркадий Вайнер - Искатель. 1974. Выпуск №2
Я промолчал. Савельев подошел, протянул мне фотографию.
— Видите, в руках у парня портсигар, — усмехнулся он. — Ручаться трудно, но скорее всего это тот самый золотой портсигар, что мы нашли у вас. Как, Дедушкин, перед фотографическим ликом потерпевшего, может быть, начнем, рассказывать правду?
— Я так полагаю, что вы обойдетесь, — грубо сказал я.
— Эх, Дедушкин, с вами не в МУРе, а в священной инквизиции разговаривать, — покачал головой Савельев.
Тихонов потер ладонями лицо и сказал:
— Мне, честно говоря, тоже надоели эти разговоры. Поэтому в дальнейшем доказывании вашей вины я постараюсь обойтись без вас. Обещаю вам работать по делу добросовестно и энергично.
Глава 7. ВЧЕРА И ЗАВТРА ИНСПЕКТОРА СТАНИСЛАВА ТИХОНОВА
Заканчивался еще один день. Сашка ушел, и я долго сидел один в кабинете. Верхний свет я погасил, настольная лампа вырывала из темноты сплющенный желтый круг, из коридора доносились звуки шагов и обрывки разговоров уходивших домой сотрудников. Потом все стихло, и кабинет затопила густая, вязкая, как нефть, тишина. На работе мне было нечего делать, впрочем, как и спешить куда-то, поэтому я и сидел в этой теплой сонной тишине, лениво передвигая по желтому сплющенному кругу тяжелый золотой портсигар. Наверное, многое нужно иметь или многого достигнуть, чтобы позволить себе таскать такую дорогую, такую неудобную штуку. Подобного портсигара я еще никогда не видел — вся нижняя крышка была покрыта гравировкой нотной партитуры. На лицевой стороне монограмма — «П. В.». На месте хозяев таких дорогих вещей вместо никому не понятных нот и таинственных инициалов я бы гравировал свой почтовый адрес — для сохранности. Долго сидел я так, и мысли текли неспешные, тягучие, как этот пустой весенний вечер, когда не к кому пойти, да и идти неохота. Потом набрал телефонный номер. Трубку сняли мгновенно, будто дожидались моего звонка, и я услышал:
— Нет, милочка моя, вам с сольфеджио еще надо повременить, извините, я только отвечу. Аллеу! У телефона…
— Здравствуй, мама. Это я.
— Стас, мальчик мой! Здравствуй, родной! Ты совсем меня забросил! — началось обычное телефонное представление. Я мог побиться об заклад, что мать сейчас стоит, облокотившись на рояль, прижимая ухом трубку к плечу, и прикуривает новую сигарету, пока другая дымится в пепельнице на столике, а глазами, бровями, тубами, всей своей богатой и пластичной мимикой поясняет очередной дурынде-ученице, что вот он, тот самый, тот мифический, легендарный, таинственный сын-нелюдим. В ее рассказах я выгляжу дьявольски похожим на лорда Байрона, и я ужасно доволен, что от меня не требуется сломать ногу, чтобы придать этой легенде окончательную достоверность. Вопросы она мне задает скромненькие, но со вкусом:
— Стас, никаких перестрелок больше не было?..
— Мама, о чем ты говоришь? Какие перестрелки! Их со времен нэпа нет. Можно подумать, будто по Москве разгуливают банды вооруженных гангстеров.
— Все секретничаешь. А у Ксении Андреевны из профкома украли марки. Ты ничего об этом не знаешь? Может быть, их уже поймали?
— Какие марки?
— Не прикидывайся, будто тебе ничего не известно. Настоящие профсоюзные марки. Для взносов.
— Как это ни странно, но я действительно ничего не слышал про марки. Я и не мог, и не должен был слышать про эти марки, и вообще их, наверное, скорее всего потеряли.
— Ах, Стас, чтобы успокоить меня, ты чего угодно наговоришь!
— Мама, я не успокаиваю тебя, потому что тут и волноваться не из-за чего. В жизни есть масса всяких вещей, из-за которых стоило бы волноваться.
— К сожалению, вы, дети, никак не можете понять, что большинство наших волнений из-за вас.
— Но я ведь, мама, доставляю тебе очень мало волнений. Я благонравен до противного — я даже не курю, очень редко напиваюсь и не распутничаю, не играю на бегах и в карты. А родителей больше всего волнуют эти пороки.
— Пусть они волнуют твою парторганизацию, эти пороки. Меня волнует, что ты никак человеком не станешь. Я бы тогда, может быть, примирилась с увлечением ипподромом.
— Как я понимаю, твоя ученица еще не ушла, и ты можешь своими неосторожными замечаниями разрушить легенду, — сказал я ехидно.
— Ах, Стас, ты еще совсем маленький и глупый мальчишка. И очень злой, — сказала она грустно. — Я даже не понимаю, почему ты такой злой.
— От своей праведности. Все праведники очень злые и нетерпимые люди. У них почему-то всегда с желчным пузырем неприятности.
— Ты говоришь со мной, будто я желаю тебе зла, — сказала растерянно мать. — А я ведь тебе только добра хочу.
— Я это знаю, мамочка. И я себе добра хочу. Но, честно говоря, я даже не очень-то понимаю какого. Поэтому я ищу…
— Но тебе ведь уже тридцать! В восемнадцать ищут!
— В восемнадцать, мама, человек обязан идти в институт или в армию, как в семь идут в школу, а в шестьдесят на пенсию. Я говорю не об этом.
— Но так ты можешь и не найти ничего никогда!
— Возможно. Но я оптимист. Кроме того, живи мы в Италии, то мы бы с тобой разорились — там повременная оплата телефонных разговоров. Я к тебе лучше заеду попозже, и мы обо всем поговорим.
На троллейбусной остановке было много народу, и я пошел пешком. На скамейках раскисших бульваров уже сидели молодые люди и толковали о чем-то очень важном, с голых черных веток падали капли, с фырканьем разъезжались от АПН легковые машины, а ненормальная радуга мчавшихся по крыше «Известий» букв извещала, что транспортное агентство быстро и дешево решит все ваши проблемы. С Тверского бульвара были видны сияющие айсберги Нового Арбата: опробовали первомайскую иллюминацию. Праздник был совсем рядом.
Я помню, как мучительно медленно тянулось раньше от праздника к празднику время, а сейчас оно будто перешло на какой-то новый счет, побежало, помчалось, не успеваешь оглядываться. А может, это не время, а я сам быстрее побежал через него? Ушли назад, остались за спиной вчера, и позавчера, и год назад, но они не пропали, не растворились в сумерках времени, а замерли, как плиты туннеля, через который я иду к станции счастья. Я думаю, что время постоянно и существует все целиком, как мир, как вселенная. Люди для своего удобства ввели порции, разделили время на доли, как кинопленку на кадры. А потом забыли об этом и стали поклоняться не времени, а порциям, загнав себя в клетку циферблата, в лабиринт перекидных календарей, где вчера предшествует сегодня, которое идет всегда перед завтра. Но ведь всего два дня назад твое вчера должно было стать завтра! И из-за того, что я часто думаю об этих чудесах, мне непонятны люди, легко и охотно забывающие свое вчера, живущие только сегодня и плюющие в завтра, потому что я свято верю: время не разделить на эти крошечные ломтики и завтра — это кусок моего вчера. Ведь в движении кинопленка времени может свернуться, и вчера опередит завтра. Кто его знает, какое для этого нужно движение, и, возможно, световая скорость для этого не нужна, а достаточно раз в жизни промчаться по стене. Но смотреть в завтра страшно из-за того, что для этого надо проехать по стене. Мы никогда не могли договориться с матерью — наверное, потому, что она терпеть не может смотреть в завтра. Для нее будущее — ближайшие десять минут, и, когда она говорит со мной о моем будущем, это тоже разговор о сегодня. И мне бесполезно говорить с ней о том, что время можно свернуть и посмотреть в свое завтра — оно для нее линейно и непостижимо.