Богдан Сушинский - Черный легион
И лишь тогда палач, доселе, казалось, никого не замечавший, поднялся.
— Знакомьтесь, — представил его Штубер. — Специалист по сжиганию на костре. Редкий, совершенно уникальный для нашего времени профессионал. Кличка соответствующая — Стрелок-Инквизитор. Я ничего не напутал, Инквизитор?
— Есть ремесло — должен быть и мастер, — степенно ответил Стрелок-Инквизитор.
— А, Беркут? Мудрая мысль. Каждое ремесло должно знать своего мастера. Нам, диверсантам, тоже не мешало бы помнить об этом.
Беркут попытался разглядеть лицо Стрелка-Инквизитора, но тот стоял вполоборота да к тому же прятал его за приподнятым воротником короткой немецкой шинели. Близкое знакомство с обреченным ему было явно ни к чему.
— Так что, лейтенант, — напомнил о себе Штубер, — спокойно поговорим, или сразу же предпочитаете взойти на костер? Я спрашиваю совершенно серьезно. Пусть вас не обманывает моя благодетельная улыбка.
— Возведя меня на костер, вы потеряете приятного собеседника.
— Вот как? — Штубер оглянулся на обер-лейтенанта, на фельдфебеля Зебольда, которого Беркут тоже узнал — запомнил еще с той встречи, когда являлся в крепость, где базировался отряд штуберовских рыцарей «Черного леса» в форме немецкого офицера. — А что, резонно. Хороший разговор лучше подогревать небольшими дозами коньяка, чем мед ленным пламенем.
— Почти библейское изречение, — согласился партизан. — И вообще, все, что здесь происходит, очень напоминает сцены из Ветхого Завета.
— Только учтите, Беркут: хватит с меня прошлого вашего побега. Ни Бог, ни гестапо не простят мне греха, который беру на душу, ограждая вас от справедливой кары. Правда, я делаю это ради нашей с вами, — ибо мы, как любят говорить у вас, одного поля ягоды, — так вот, ради нашей с вами идеи. Но кого этим разжалобишь?
— Так что, казнь отменяется или как? — потребовал ясности обер-лейтенант, которому осточертело стоять на холодном ветру.
— Отменяется, — поморщился Штубер. Солдафонская прямолинейность обер-лейтенанта, само присутствие его очень мешали гауптштурмфюреру.
— Что тогда делать с этими? — не унимался обер-лейтенант, заметно разочарованный тем, что продолжения новобиблейского сюжета не предвидится. — С публикой из галерки?
— Основательно проверить. Если нет «достойных», то и повода учинять экзекуцию тоже пока нет.
— Яволь.
— Кто выдал нам этого опартизанившегося лейтенанта?
— Хозяин, у которого он остановился.
— Из полицаев?
— Да вроде бы нет.
— Напомните коменданту, старосте, кому там еще нужно напомнить, чтобы не забыли о нем. Всякое сотрудничество, равно как и предательство, — оглянулся Штубер на Беркута, — должно быть достойно вознаграждено. Огонь пока пригасить. Но бревно сохраните. Оно еще может пригодиться. На тот случай, если разговор с господином русским диверсантом у нас не сложится. Или бревно тоже не понадобится? Как считаете, Беркут?
— Пуля предпочтительнее, — спокойно заметил Беркут. — От пули — это по-солдатски.
— По-солдатски? От пули? — осклабился Штубер. — Ну-ну… В машину его, — приказал он фельдфебелю.
У одного из домов автобус, в котором везли Беркута, остановился. Посмотрев в окно, лейтенант узнал: тот самый дом, куда он напросился переночевать и где его предали. Хозяин стоял у ворот, опираясь на повернутые вверх зубьями вилы. Словно бы поджидал его. А может, действительно поджидал? Во всяком случае он понял, что в автобусе везут диверсанта. И заметил, что тот смотрит на него. Однако не отвернулся, не смутился. Стоял со своими вилами, готовый и дальше предать каждого, кто, как он считал, когда-то предал его — раскулачив, лишив земли, сослав в Сибирь, или какие там еще беды-кривды могли причинить этому украинскому землепашцу.
— А ведь он не кулак и не репрессированный, — как бы про себя проговорил Штубер, подсев к Беркуту и чуть приспустив бронированное стекло зарешеченного окошечка. — Я уточнял.
Обычный колхозник. Не знаете, за что он так не любит вас, большевиков, а, Беркут?
— Выясним. В любом случае это наши беды.
— Увы, наши, как видите, тоже.
— Разберемся как-нибудь на досуге. Без германских фельдфебелей.
— Грубовато. Зебольд может обидеться.
17
До Берлина доктор фон Герделер добирался целую неделю. Пассажирские поезда были отданы военным чинам, в воинские эшелоны его как лицо гражданское не впускали, тем более что Герделер не очень-то и стремился привлекать к себе внимание. В конце концов ему с большим трудом удалось забраться в вагон товарного состава, идущего в Силезию. Да и то оказался в нем лишь благодаря майору Унте, сумевшему договориться с начальником охраны — тощим получахоточ-ным фельдфебелем, подкармливавшим его в дороге своим солдатским пайком. За хорошую плату, естественно, и за обязанность выслушивать его казарменно-окопные байки.
Впрочем, Герделер настолько был признателен фельдфебелю, что не только простил ему все это, но и записал фамилию. Он теперь старался запоминать каждого, кто помогал ему или, наоборот, пытался помешать. Доктор тешил себя надеждой, что очень скоро сможет по справедливости воздать каждому за его деяния. О, он сумеет воздать, в этом пусть не сомневаются ни друзья его, ни враги. Особенно те, кто презирает его сейчас, пытаясь унизить или, что еще хуже, просто-напросто не замечать.
Только это мстительное ощущение будущего превосходства помогло фон Герделеру превратить свое полутаборное цыганское существование в вагоне, среди ящиков и каких-то тюков, в дни размышлений о будущем Германии. Будущем Четвертого рейха.
Сидя на тюке у небольшого окошечка, из которого мог обозревать сосновые перелески Белоруссии и скудные болотистые пейзажи Польши, он время от времени ловил себя на мысли: «Может ли прийти кому-либо в голову, что в этом грязном вагоне добирается до Берлина будущий рейхсканцлер Германии? Нет, об этом, похоже, не догадывается пока даже Господь Бог. Иначе не допустил бы такого надругательства надо мной».
Но каждый раз, когда Герделер задумывался над ничтожностью своего дорожного бытия, он вспоминал… фюрера. Тото, кого, казалось бы, должен более всех остальных ненавидеть. С чего, черт побери, начинал этот вывернувший наизнанку не только Европу, но и весь мир ефрейтор? Разве начинал он не с пивных, не с тюремной камеры, не с унизительных приемов в домах баварской аристократии, где на него, в лучшем случае, смотрели сочувственно, как на юродивого, провозглашающего праведные, но совершенно неосуществимые истины? Ибо изреченные юродивым истины тоже становились юродивыми.