Василий Ардаматский - “Грант” вызывает Москву
— Сколько раз я это объяснял людям! — сдержанно улыбнулся Демьянов. — Я уже шесть лет работал в органах и на седьмой обнаружил, что, если не подучусь, лучше мне в шоферы идти. Поверьте, пять рапортов написал, выговор получил за попытку отлынивать от работы, а все-таки прорвался. И не жалею…
Последним собеседником Шрагина был Егор Васильевич Назаров. Он родился и вырос в рабочей семье на берегу Волги, а похож был на южанина: смуглое лицо, угольно-черные волосы и глаза. А речь неторопливая, рязанская, со всякими самодельными приговорочками. И весь он был такой же неторопливый, скупой на движения.
— На заводе я проработал всего три года, — рассказывал он. — Так что я возле рабочего класса только слегка повертелся, вроде как торопливый гость на свадьбе. И сразу меня в спецшколу. Шел по грибы, а попал на охоту. Но ничего, кончил школу, получил звание. Но звание — это еще не знание, так что я стараться буду, но прошу и подсказать, когда требуется… — говорил он спокойно и даже с улыбочкой.
— Страха не испытываете? — прямо спросил Шрагин.
— Немного есть, конечно… — не успев стереть с лица улыбку, ответил Назаров. — Но умереть, товарищ майор, Можно и от аппендицита, а в наш образованный век такая смерть, по-моему, страшнее. — Назаров опустил свои черные глаза, лицо его стало строгим. — Я знаю, товарищ майор, на что иду, но думаю не о смерти, а о борьбе с заклятым врагом, его смерть меня интересует, его, товарищ майор! — сказал он и опять улыбнулся, подняв глаза на Шрагина…
Пока снова все друг за другом входили в кабинет и рассаживались, Шрагин смотрел на них и думал: “Славный в общем народ подобрался. Но вряд ли вот так все соберемся… после…”
— Теперь я еще тверже уверен, дорогие товарищи, что нам по силам развернуть большую работу, — начал он и никак не мог выбросить из головы: “Вряд ли вот так все соберемся… после…” — Наше дело — разведка и диверсия.
В отношении диверсии все ясно: выбираем цель покрупнее и наносим удары, чтобы врагу и не думалось о спокойной жизни. Разведка — это для всех нас ежедневная, кропотливая и предельно важная работа. Наш город и весь этот район — южный фланг немецкого фронта. Когда они пройдут дальше на восток, наш город окажется как бы изолированным от фронта и потому удобным для расположения здесь военных и административных служб. Большой судостроительный завод привлечет сюда морское начальство…
…Сейчас мы расстанемся, чтобы в дальнейшем видеться только по установленной системе встреч. Главное для всех — прочней осесть в городе. Нужно торопиться. Считайте, что на эти дела вам даны одни сутки. Григоренко я назначаю своим связным. Мои приказы, переданные через него, подлежат неукоснительному исполнению. Ко мне обращаться можно только через связного, и только я решаю, с кем из вас нужно встретиться лично. Повторяю: я уверен, что мы поработаем хорошо. А теперь идите, товарищи. Времени мало. За дело.
Прощались, как после обычного совещания. Короткое рукопожатие и привычные слова:
— До встречи.
— До свидания.
— Пока…
Был уже поздний вечер, когда Шрагин вышел на улицу. Город погрузился в кромешную темноту. Непрерывно и глухо слышался отдаленный рокот, будто где-то работал большой завод. Это была вплотную приблизившаяся к городу война, там работала ее ночная смена.
На перекрестке ждал, как условились, Григоренко. Некоторое время они шли вместе.
— Через три дня после захвата города каждый день смотрите мой сигнал о явке, — говорил Шрагин. — Схема номер один, запомните?
— Не беспокойтесь, Игорь Николаевич. Патефон…
— Больше никаких действий.
— Ясно, Игорь Николаевич.
— Все. До свидания. Григоренко исчез в темноте…
Дома Шрагина ждали, усадили за стол ужинать. Увидев горячую с шипящим салом яичницу, Шрагин почувствовал такой голод, что ему нелегко было соблюдать приличие и есть спокойно. Он видел, что между Эммой Густавовной и Лилей установился мир. Однако ничто не говорило о сборах в дорогу.
— Ну как, Игорь Николаевич, ваши дела? Остаетесь? — спросила Эмма Густавовна.
— По-прежнему ничего не известно, — огорченно ответил Шрагин, незаметно наблюдая за Лилей. — Заводское начальство уже драпануло, и никто слова мне не сказал. Попробую завтра выбраться один, свет не без добрых людей.
Лиля сказала, подчеркивая каждое слово:
— А мы с мамой решили положиться на милость фашистов.
— Ну что же, бог не выдаст, свинья не съест, — усмехнулся Шрагин.
Эмма Густавовна с возмущением стала рассказывать о том, как на ее глазах какие-то люди грабили промтоварный магазин.
— Вот это самое страшное, самое страшное, — говорила она огорченно. — Немцы этого никогда не поймут, никогда.
— Ну что вы, они сами беспардонные грабители, — заметил Шрагин.
— Неправда! — воскликнула Эмма Густавовна.
— Мама! — предостерегающе крикнула Лиля.
— Ну да, ну да, — поправилась Эмма Густавовна. — Немецкие фашисты — это бандиты, но они ведь и не немцы. Во всяком случае, не те немцы, которые чтят Гёте и Шиллера.
— И Гейне, — добавил Шрагин.
— Ну нет, знаете, — с запалом возразила Эмма Густавовна, — Гёте нельзя равнять с Гейне. Гёте поэт Германии, а — Гейне, если хотите, ее судья, а судьи никогда не бывают так популярны, как поэты.
— Да, пожалуй… — рассеянно проговорил Шрагин, думая в это время о том, что хозяйка совсем не так проста, как показалось ему раньше.
— Оставайтесь! Мама поможет вам разобраться в немцах, — насмешливо сказала Лиля. — Это же так интересно — выяснить, кто из них любит Гёте, а кто Гейне и почему.
— Ты, Лили, невыносима, — Эмма Густавовна прикоснулась пальцами к вискам и вышла из гостиной.
Лиля подняла голову. Глаза ее теперь были совершенно сухими, и она смотрела на Шрагина с мольбой.
— Оставайтесь, — шепотом сказала она. — Или возьмите меня с собой.
Шрагин смотрел ей в глаза и молчал.
— Я боюсь возненавидеть мать — единственно близкого мне человека на всей Земле, — продолжала Лиля шепотом. — Это грешней всего. Понимаете вы это?
— Я все отлично понимаю. Но я же ничем не могу вам помочь, — сказал Шрагин. — Я ведь и сам в таком же положении…
Он встал, поблагодарил за ужин и ушел к себе. Ему хотелось сказать девушке что-то ласковое, успокоить ее, он видел, что она тяжело и мучительно страдает. Она не понимает, что за всю свою прошедшую и будущую жизнь держит сейчас самый ответственный экзамен на право называться человеком. По-человечески надо бы ей помочь. Но нельзя. Он не имеет права.
Шрагин уже хотел раздеться и лечь в постель, но вдруг подумал, что ни за что не заснет. Не зажигая света, он открыл окно и сел на подоконник. Мгновенно его обступили впечатления окончившегося дня, но они точно плясали вокруг него, и ни на одном из них он не мог сосредоточиться. В конце концов эта сумятица впечатлений вылилась в острое ощущение невероятности всего, что с ним происходит. Когда в Москве шла подготовка операции и потом, когда он мчался сюда, он просто не имел времени задуматься толком над тем, как он будет жить и работать в этом городе, он понимал только, что не может безмятежно полагаться на детальную ясность плана операции. И вот он здесь, и его работа уже началась. И все-таки невероятная работа! Его товарищи относятся к ней совершенно спокойно, как ко всякой другой, в глазах у них он не увидел и тени сомнения. Дезертир Рубакин не в счет. А сам он спокоен?.. Нет, он этого сказать не может. И дело не в допущенных здесь опасных просчетах. Просто уже второй раз в своей не такой уж длинной биографии ему приходится как бы начинать жизнь сначала, не очень ясно представляя себе все завтрашнее, а это не так просто…