Борис Полевой - Золото
Митрофану Ильичу было страшно войти даже в собственный дом. Он постоял на крыльце, но не отпер дверь, а прошел через калитку в сад, мирно млевший от жары в спокойных лучах солнца, уже клонившегося к закату. Шагая прямо по овощам, Митрофан Ильич с трудом доплелся до солнечного уголка, где рос виноград «аринка», и без сил опустился на грядку. Муся бросилась на землю, уткнулась в нее лицом, всем телом прижалась к ней, точно ища у нее пристанища и защиты от того необычного, непонятного, страшного, что творилось вокруг.
Так молча просидели они, пока багровые нити опустившегося солнца не задрожали над нагретой за день землей.
— Муся, а ведь я действительно хотел остаться, — тихо вымолвил наконец Митрофан Ильич.
Девушка отозвалась не сразу. Но когда она привстала, ее лицо, перепачканное в земле, горело сердитой, энергией:
— Скорее отсюда! Я не могу, я задыхаюсь… Меня тошнит…
Она передернула плечами. Ее тряс нервный озноб. Здесь, под ласковым солнцем летнего вечера, ей было холодно, как в погребе. Даже зубы стучали.
— Пошли, а? Ну чего, ну зачем ждать?
— Нельзя. Только когда стемнеет. Мы, Мусенька, не можем думать лишь о себе, — печально ответил Митрофан Ильич, которого теперь тоже одолевало желание немедленно бежать из города.
Оба с неприязнью покосились на бурый, грязный мешок, валявшийся в зелени, меж узловатых коленец винограда.
— Я думаю, всего лучше будет нам выйти на Звягинцево и пробираться на Большое урочище. Лесом придется идти: мы не имеем права подвергать ценности случайностям на дорогах. Да-да-да, не имеем права!
— Ах, все равно! Только скорее, скорее…
Тщательно схоронив мешок в густых, оплетенных паутиной зарослях малины, росшей вдоль забора, Митрофан Ильич позвал Мусю в дом. Пора было собираться. Он отыскал в чулане два емких охотничьих рюкзака и принялся укладываться с такой тщательностью, как будто не бежал он из занятого врагом города, а вместе с Чередниковым в очередной отпуск готовился идти на долгую рыбалку у дальних озер.
Муся не принимала участия в сборах. Она сидела у закрытого ставней окна. Нетерпение все больше одолевало ее. А старик, как нарочно, медлил, укладывая в мешок сверточки белья, зажигалку с бутылочкой бензина, солдатский котелок с крышкой-сковородкой, банки с солью, с чаем, рыболовные принадлежности и другие, как казалось, совершенно ненужные, лишние вещи.
Под конец, когда старик достал из сундука пропахший нафталином лыжный костюм и грубые туристские ботинки с шипами, хранившиеся, очевидно, с той поры, когда были юны его сыновья, и посоветовал девушке надеть все это в дорогу, а платье и туфли оставить, как лишний груз, Муся возмутилась:
— Напялить на себя это? Чтобы завтра явиться к своим как чучело? Вы что? — Она сердито потрясла перед носом Митрофана Ильича рыжими заскорузлыми ботинками: — Вы хотите, чтобы я эти уродища надела на ноги? Да? Чтобы надо мной все смеялись? Чтобы говорили, что Муська Волкова со страху с ума сошла?… Нет уж, извините-подвиньтесь! — И она сердито бросила ботинки в угол.
Старик чуть заметно улыбнулся и молча унес туристскую справу.
Недолго раздумывая девушка сунула в отведенный для нее весьма поместительный рюкзак содержимое своего узла: платья, туфли, две книжки со стихами, трубочку нот. Ценности они разделили и спрятали в обоих рюкзаках между другими вещами.
Потом Митрофан Ильич ушел переодеваться, и девушка слышала, как он возился в соседней комнате, кряхтел, вздыхал, что-то бормотал про себя. Оттуда он появился в старой ватной куртке, туго перехваченной ремнем, в суконных шароварах, заправленных в высокие мягкие кожаные сапоги — торбасы, в старой, выгоревшей широкополой шляпе. В этих охотничьих доспехах он выглядел прямее, подтянутей и моложе.
— Вот я и готов! — вздохнул он.
Но солнце еще светило. Низкие, косые лучи, просачиваясь в щели ставен, резали комнату на части. Сейчас, когда идти было еще нельзя, а делать стало уже нечего, наступили самые тягостные минуты. Митрофан Ильич сидел в старом глубоком кресле, в котором обычно, вернувшись с работы, любил подремать с газетой после обеда. Но он не развалился в привычной уютной позе, он сидел прямо и напряженно, как сидит на вокзале пассажир, с минуты на минуту ожидающий поезда. И происходило это не только потому, что одет он был по-дорожному, нет. В этом домике, где он жил, воспитывал детей, нянчил внуков, он чувствовал себя теперь уже не хозяином, даже не гостем, а случайно забредшим чужим человеком, которого каждую минуту могли вытолкать на улицу.
Дом был там, куда отошла армия, куда увезли банковское добро, где был Чередников.
Ловя настороженным ухом случайные звуки, доносившиеся из-за закрытых ставен, ожидая, что вот-вот сюда вломится какой-нибудь фашист, старик вспоминал о том, как в первые революционные годы Чередников, тогда еще молодой большевистский оратор, убедил на митинге горожан устроить бульвар на широкой базарной улице Жен Мироносиц, только что переименованной в проспект Карла Маркса.
Весь город собрался туда, где с незапамятных времен по воскресеньям и четвергам выстраивались крестьянские подводы. Люди снимали булыжный покров мостовой, разбивали газоны, сажали тополя, привезенные из архиерейского сада.
С любовью и ревностью следили они потом за результатом этого своего первого общественного дела, по утрам поливали молодые саженцы из леек, ведер и кувшинов, как будто это были не деревья на бульваре, а бальзамины или герань на их собственных окнах. Как чему-то своему, радовались первым веточкам, выброшенным деревцами, первой жидкой тени, положенной ими на зеленые скамьи молодого бульвара.
Бульвар… Что там бульвар! Вспомнил старый кассир залитый светом кабинет в клинике городского института физических методов лечения, себя, беспомощно лежащего на столе, врачей, которые в своих накрахмаленных халатах напоминали мраморные изваяния, и львиную голову старого доктора. Привычными, искусными пальцами выстукивал он грудь больного. Казалось, он делает это нехотя и небрежно, но и сам больной и врачи, созванные на консилиум, внимательно следили за полными старческими руками и ждали приговора. Наконец, выпрямившись, доктор столкнул очки на просторный лоб. В близоруких глазах его загорелся лукавый смешок. Он одернул рубаху на груди Митрофана Ильича, легонько хлопнул больного по животу и сказал с ласковой сипотцой: «Он еще тонну карасей переловит, этот ваш Корецкий!» И показалось тогда Митрофану Ильичу, что все вокруг облегченно вздохнули, и доктор, о котором в городе шла давняя добрая слава, представился ему живым воплощением всемогущей советской науки…