Андрей Бильжо - Заметки пассажира. 24 вагона с комментариями и рисунками автора
И вот поздним вечером мои холсты мои нетрезвые друзья вместе с нетрезвым мной погрузили в вагон Москва – Брюссель. Холсты мои могли поместиться только в тамбуре, куда я все время бегал, волнуясь, не порезали ли их ради интереса, как у нас любят. Но поезд ехал за границу, и пассажиров это обстоятельство ко многому обязывало. Тем более что многие, как и я, ехали туда первый раз. Публика очень волновалась за вывозимые блоки сигарет и водку и боялась таможенников. Боялся их и я. А вдруг они не пустят меня в Бельгию с моими картинами, вдруг им, соотечественникам Брейгеля, они не понравятся. Но маленький и щуплый, с зализанным пробором посередине соотечественник Брейгеля заинтересовался лишь мягким пластиковым пакетом с молоком, лежащим в моем купе. Он перекладывал его из руки в руку и прижимал к уху, слушая, как там перетекает таинственная жидкость. Я объяснял ему, что это milk, но он не поверил. Пакет вскрыли, молоко вылили, а сам пакет был вывернут наружу черной внутренней поверхностью. Героин, к сожалению гоголевского таможенника, не был обнаружен, а искусство его, как я уже сказал, не интересовало. Я благополучно прибыл в Брюссель.
Хозяином трехэтажного дома в центре, где мне предстояло жить, оказался толстый бизнесмен Дюк де Тостер. Чем он зарабатывал, понять было невозможно, но можно было догадаться, с кем он сотрудничал. В день, когда я переступил порог его дома, туда как раз занесли весь тираж полного собрания сочинений Тодора Живкова, изданного этим толстым Дюком. Выход «бестселлера» совпал с отстранением его автора от бессменного руководства компартией Болгарии. Меня за мои картины Дюк презирал и называл диссидентом. Наши чувства были взаимны. Его жена, Жаклин, которая и должна была устроить выставку, была алкоголичка с большим стажем. Как только Дюк улетал на несколько дней в командировку, она выписывала молодого венгра по имени Аттила, который ее трахал. В свободное от этого занятия время он со мной ходил по брюссельским музеям и поил меня бельгийским пивом на деньги, которые ему давала Жаклин. Мы, как два представителя развалившегося соцлагеря, быстро нашли общий язык. При том, что Аттила не говорил ни на одном языке, кроме родного.
Сын моих хозяев, шестиклассник Бриан, шантажировал свою мать. Он требовал, чтобы она покупала ему машинки с дистанционным управлением, угрожая ей тем, что он расскажет папе о ее связи с Аттилой. Машинок в доме было много. В общем, те еще «их нравы». И еще у Дюка на первом этаже был свой ресторан, где большинство блюд были из гуся, а также там делали фуа-гра. В этом ресторане работал поваром француз Жан, но Дюк хотел переделать свой французский гусиный ресторан в русский. Не знал только, какой сделать интерьер. Жан ненавидел Дюка и тайком подкармливал меня фуа-гра. Так я знакомился с западным образом жизни, с французской кухней и с удовольствием наносил ущерб алкогольным запасам толстого и нечистоплотного буржуя Дюка. Благо бар у него был большой, и из каждой бутылки по чуть-чуть – незаметно. Как с хрестоматийной банкой с вареньем в детстве. Заметно, конечно, стало, но потом, за день до моего отъезда, когда я (к счастью, только я) обнаружил, что бутылки пусты. Чудес не бывает.
Все было в целом неплохо, вот только откладывалось и откладывалось открытие моей выставки. А мне уж пора было возвращаться на родину.
– А когда ты уезжаешь? – поинтересовалась как-то поддатая увядающая Жаклин. И назначила открытие выставки за день до моего отъезда.
Я ехал в вагоне Брюссель – Москва. Я вез всем джинсы и кожаные куртки, купленные на рынке на сэкономленные деньги, оставив свои холсты на стенах холла брюссельского отеля «Астория», где накануне открылась моя выставка. Миф об акулах империализма тогда оказался для меня реальностью.
Вагон 15. На Берлин
Я точно помню, что это был июнь 1991 года. Мы ехали в поезде Москва – Берлин. Мы – это я и мой друг, художник Басанец. В Берлине должна была открыться наша с ним выставка живописи. Вот поэтому-то частично в тамбуре, а частично в купе тряслись тщательно упакованные и по всем законам оформленные на вывоз наши полутораметровые холсты. На тыльной стороне каждого стоял фиолетовый штамп «К вывозу из СССР разрешено». Иначе говоря, никакой художественной ценности данное полотно не представляет. Это мы и объяснили в городе-герое Бресте бдительному таможеннику. На что получили короткое заявление, обезоруживающее своей откровенностью: «Я в этом вашем искусстве ничего не понимаю, – и пугающее открывающейся перспективой: – Так, берите-ка все свои картины и дуйте на вокзал. Там найдите Марью Петровну, она у нас эксперт». Наши доводы о том, что «до отправления поезда осталось пять минут», а мы в последнем вагоне, и картин у нас два десятка, и они вон какие большие, упали в пустоту.
Выгружать картины помогали все. Советские люди всегда познавались в беде, но не советские носильщики, которых эта беда кормила. Мы влетели в зал ожидания. Я кинулся искать эксперта Марью Петровну, а Басанец стал распаковывать и расставлять картины.
– А Марья Петровна пошла домой чай пить. Что она, дура, что ли, целый день здесь сидеть. Сейчас ей позвоним, идите ждите.
Вдоль аккуратно расставленных картин ходили пассажиры, носильщики, буфетчицы, милиционер, несколько детей и другая вокзальная публика. Тут же возникла и живая дискуссия.
– Это ваше?.. – брезгливо показывая на картины, строго спросил милиционер.
– Мазня какая-то, – вынес приговор носильщик.
– Да мой в первый класс ходит – и то лучше может, – это буфетчица.
Страшная мысль, что в поезде остались все наши вещи, деньги и документы, появившись в мозгу, опустилась в область мочевого пузыря и завершила свое путешествие по организму, выделившись холодным и липким потом.
– Ну и чего? Вы эту мазню за границу везете? Лучше бы им нашего Шишкина показали или этого, как его, ну там еще Иван Грозный сына убил. Или который море рисовал, – топтала нас публика.
Эксперт Марья Петровна с барочной халой на голове появилась неожиданно.
– Ну что это вы здесь мне выставку устроили. Сворачивайте быстренько. Передвижники. Поезд из-за вас стоит. Несите все обратно.
Не глядя на картины, она поставила на бланк свою печать и вновь ушла пить чай.
…В Берлине мы жили в довоенном доме. Часть окон нашей квартиры выходила в двор-колодец. Хозяин квартиры, он же устроитель выставки, был русский. Жена его была немка. Жили они с детьми в другом месте, а сюда Саша, так его звали, приходил со своим сыном только часа на два. Сын его играл на пианино, а Саша в это время на кухне тонкими ломтиками тайком от жены и от всего мира нарезал сало на подоконнике и, стоя, глядя в окно, его ел. Нет, не ел, он клал прозрачные срезы себе на язык и наслаждался их таянием. Сало он хранил в холодильнике на этой квартире, так как его немецкая жена не переносила даже его вида. Поэтому здесь он как бы изменял жене с салом. Это было очень интимно. Моцарт – для сына, сало – для его папы. Для обоих это была встреча с прекрасным. На этой-то кухне, 22 июня, отмечая 50-летие начала Великой Отечественной, мы с Басанцом сильно выпили и часов в двенадцать ночи, открыв окно во двор-колодец, стали петь «Катюшу», «Темную ночь» и «Подмосковные вечера». Немецкие соседи, делавшие нам замечания по малейшему поводу, в этот раз молчали.