Алексей Ливеровский - Охотничье братство
Погрузили на дровни.
Привезли в Сенную Кересть.
Промолчал на просьбу Матвеич, только вечером после охоты сказал: «Есть, похоже, одна берлога, не так далеко от деревни. Помощница моя лаяла, лаяла — еле отозвал. Твердо сказать не могу. Завтра побудешь?» — «Завтра буду, только в лес не пойду, надо пописать, работу одну кончить». Провожая меня на следующий день, Матвеич шепнул на ухо: «Скажи Николаю Николаевичу — есть. Провожу».
Охота состоялась, мы взяли медведицу и лончака (второго стрелять не стали). В доме у Матвеича был большой охотничий праздник, который всем нам запомнился. Много позже я узнал, что Матвеич не мог себе представить, что осрамится перед своими друзьями Урванцевыми, и в тот день, когда я писал статью в его домике, пошел в примеченное место, подобрался с подветренной стороны вплотную и нашел продух-куржак.
Памятен тот медвежий праздник был еще и тем, что я да и все мои друзья впервые видели Матвеича подвыпившим. Он был весел и рассказывал не как обычно, про лес и зверей, а про всякую житейскую ерунду.
Помнится, послушал игру баяниста и заявил: «Хороший ты баянист, ничего не скажешь. Но бывает удивление — мой старинный друг, теперь померши, так играл — представить нельзя. Сколько баянистов слушал, а такого не было. Собрались у меня разом трое, один перед другим стараются. Всяко играли, а он взял и сыграл матюг, полностью выговорил. Все покорились. Эх, не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься».
Василий Матвеич поговорить любил, особенно про охоту. Отличный рассказчик, всегда спокойно, не торопясь, повествовал не только о жизни братьев наших меньших, но и о людях, с доброй иронией, с терпимостью к человеческим слабостям, острой наблюдательностью и умением разъяснить.
Про себя рассказывать не любил и совершенно избегал говорить о жизни в военное время. Даже на прямой вопрос — как воевалось? — отвечал уклончиво или совсем не отвечал. Мы решили, что он связан каким-то обещанием. Имея дело с таким деликатным человеком, как Матвеич, перестали спрашивать.
Некоторым подтверждением догадки был такой случай. Примерно после двадцати лет нашего знакомства мы с ним попали на глухарином току в резкий отзимок. Отсиживались в брошенной избушке лесника, гадали, что делать. Решили переждать, посмотреть. Запаслись дровами, сварили еду, выпили маленькую. Отдыхали — торопиться некуда. Он вдруг спросил: «Леня! Скажи, куда ты шел, когда в войну на Керести встретились?»
Я был искренне удивлен. Он продолжал, напоминая: «С той стороны вышел из леса, в военном, без знаков. Я — с удочкой на берегу. Ты на мою сторону вброд, не раздеваясь, сел рядом. Помнишь? Голодный был. У меня штук пять окуньков — уху сварил, еще кусок хлеба дал. Ты спросил меня, как в Трегубово пройти? Я ответил, что там немцы, да что там! — на Глушитском поле у них бункера. Ты и ушел».
Матвеич ошибся — это был не я, кто-то другой. Больше мы к этому вопросу не возвращались.
Василий Матвеич переехал в Чудово. Как ни сопротивлялся, как ни тянул, — пришлось. Сенная Кересть ушла вся, одному оставаться плохо, да и годы подошли: все труднее и ему, и Пане стало ходить многие километры за всем необходимым. Купили немудрящий домишко, перегнали корову, завели огород. Зажили понемножку. Матвеичу на новом месте было скучно: лес далеко и не тот, не свой. Заскучал, прибаливать стал…
ПОХОРОНЫМатвеич умер перед самыми Октябрьскими праздниками в 1977 году. Я получил телеграмму от Пани.
Зябкое утро поздней осени. От вокзала в Чудове недалеко. Дом открыт и полон людей. На пороге встретила Паня, обнялись, торопясь, рассказывала: «Не думала, не гадала, был веселый, все про охоту говорил. Скоропостижно: пришел с улицы, сказал так тихонько: „Мне плохо“, — упал и все».
Матвеич лежал в гробу, как спал, — лицо задумчивое, волосы густые, без единой сединки. На лбу лента — кажется, это называется «венец». На груди небольшая иконка, сбоку на крайчиках гроба горят свечи. Вокруг люди. Женщина читает из книги.
Хоронить мне теперь приходится часто: то кремация, то кладбище. Но все по-гражданскому, отвык, забыл религиозный обряд. Только какие-то обрывки заупокойной службы помнились с юных лет, — тогда смерть остро впечатляла: трагическое «Надгробное рыдание творим», «Идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная…» и обещание остающихся вечной памяти уходящему.
— Пожалуй, был прав Иван Сергеевич,[14] когда говорил мне: «Там, знаете, все продумано, мудро». Знали, как утешить, успокоить. Так считали образованные верующие. А простые люди воспринимают частенько невнятное бормотание церковных служителей, не вникая, не понимая, — пусть, так надо, это что-то высшее, ритуальное. И только отдельные возгласы доходят прямо. Четыре женщины в черных платьях начали краткую панихиду, запели, и все старались подхватить. Чаще всего повторялось: «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас». И это понятно: много сверстников провожало покойника, им действительно страшно, они просят помиловать, да и всем, даже молодым, страшно, когда смерть. Так хочется от нее откреститься. И, может быть, есть место, где «идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная»? Нет, конечно, но там Матвеичу, другу милому, было бы хорошо. И упокоить душу тоже хорошо, потому что не только телу Матвеича, но и душе — так уж сложилась его жизнь — маяться приходилось.
Обряд блюли строго. Высокая пожилая женщина распоряжается — и это хорошо: она говорит редко, негромко, и все поступают как надо, пристойно, как когда-то установлено. В кухне на столах и подоконниках заготовлены еда и питье, все открыто — никто в рот не берет и ни одного выпившего. Народу много во всем доме, в коридоре и на улице у крыльца. Люди стоят, Паня, Николай и Таня поближе к гробу. Два раза все спели «Со святыми упокой» и «Вечную память». Высокая шепнула мне: «Сокращенна панихида — попа нет».
Пришла открытая грузовая машина. От нее до самого крыльца хвойные лапки. Не накрывая, гроб выносят шесть человек на связанных и перекинутых через плечи полотенцах, седьмой поддерживает в головах. Высокая старуха следит, чтобы оставшаяся в доме сестра Пани закрыла дверь во двор, чтобы второго хода не было, дабы не повторилась смерть в доме. И должна она еще в коридорчике мебель опрокинуть, два стула и столик, и вереск пожечь в комнатах.
Перед домом гроб поставлен на табуретки — первое прощание. Кричит и падает Паня, ее держат под руки. Племянник сказал для всех: «Был хороший человек, всем только добро делал и никому обиды». Больше речей не было.