Виктор Савин - Юванко из Большого стойбища
Хорошо в это время в лесу!
К отцовскому охотничьему стану добрался в полдень. Низкая рубленая избушка, крытая берестой, поверх которой настлан дерн, стоит в глубокой пади на берегу Черной речки. Место глухое, мрачное. Тут птицы не вьют гнезд, а звери приходят только на водопой. И птицы, и звери обитают на соседних мохнатых горах, где широкими полосами раскинулись дремучие сосняки, пихтарники, а на вырубах между ними буйно разрослись осинники и липняки. К заброшенному становищу со всех сторон подступила мелкая поросль, даже на крыше избушки появились тощие рябинки и черемушки, окруженные вездесущим иван-чаем.
В самой избушке поселилась сырость. Сено на нарах, когда-то служившее нам с отцом подстилкой, изопрело. Сор, щепки на земляном полу сгнили. Все это пришлось выкинуть, распахнуть двери, достать из малюсенького окошка-отдушины посеревшее, оплетенное тенетами стекло и разжечь в чувале[5], в углу, огонь. Весь остаток дня ушел на то, чтобы привести в порядок свое новое жилище, заготовить топливо.
Вечером сходил на речку и наудил хариусов. Сама по себе Черная не глубокая, но порожистая, и после каждого каменного уступа — омут. А в яминах, как в котле, руном стоит рыба: хариусы и мальки. Никакой другой рыбы здесь нет. Вода слишком холодна и прозрачна.
Уху хлебал уже в сумерках, перед порогом избушки. Ем, а сам поглядываю по сторонам. Испытываю какое-то странное чувство. В конуру свою забираться неохота. В ней кажется темно, сыро и страшновато. На воле, под открытым небом, лучше, веселее, но и тут небезопасно. Малейший шум, треск заставляют настораживаться. Упадет с дерева сухой, отгнивший сучок, а ты думаешь: «Уж не идет, не крадется ли кто?»
В потемках совсем стало жутко. Неподалеку возле речки зашумели кусты ольховника, словно налетел на них ветер, а немного погодя у самой воды «заговорили» камни под чьими-то тяжелыми шагами. По спине у меня прошли мурашки. Быстро свернул свою «скатерть-самобранку» и шмыгнул в избушку, закрыл дверь, схватил проволоку, привязанную к скобе еще днем, и давай ее заматывать на толстый самодельный гвоздь в косяке. Замотал так крепко, что скорее вырвут петли или косяки, чем самую дверь. Потом припал к окошечку и слушаю, смотрю во все глаза. Из-за крутой угрюмой горы, ощетинившейся пиками елей и пихт, выплыл рожок молодого месяца, скупо посеребрил, точно инеем, самые высокие деревья. А кругом — тишина, безмолвие, и только вода на перекатах бурлит, воркует в невидимых берегах.
Слушаю долго, напряженно. Чувствую, как тревожно колотится взбудораженное сердце. Проходят секунды, минуты, даже, может быть, час. Но никто уже не нарушает лесного безмолвия.
«Что же такое? Уж не померещилось ли мне? Возможно, с горы сам по себе сорвался камень и прогремел на прибрежном плитняке. А я-то перетрусил. Вот так закалка мужества!»
После этого стало легче. Вздохнул. И с этим вздохом будто отступил от меня страх. Ведь в самом деле, кому я нужен, кто меня тронет в избушке, взаперти?
— Эй, кто тут? — кричу в окошко. — Не прячься, выходи!
Голос мой, будто надтреснутый, запутался в ближайшем подлеске, в кустах у реки. Ответа ниоткуда не было. А потом вдруг в мелком осиннике перед становищем мелькнули один за другим три черных огромных силуэта. Лесок затрещал, загудел, как будто по нему пронесся страшной силы ураган и повалил на стороны деревья.
Ох я, трухлявая голова! Ведь это лоси! Приходили на водопой, а потом паслись на травке. Они и раньше, при отце, тут бывали. А я-то вообразил не знаю что. Верно говорят, у страха глаза велики. Ну и ну, охотничек! Вот бы покойный родитель поглядел на меня!
Месяц на небе побыл и снова скрылся. Лежу впотьмах на нарах в самом углу и пытаюсь уснуть. Но странно, глаза никак не закрываются. Дома бы в это время давно спал, а тут одолевают мысли, кишмя кишат в голове, словно муравьи в растревоженной куче. И, главное, думаю не об охоте, не о завтрашнем дне, как пойду по старым знакомым тропинкам, стану расставлять капканы, а совсем о другом. Вспомнил почему-то себя маленьким-маленьким, когда еще в школу не ходил. Тогда тараканов боялся, коси-косиножек (это пауки такие долгоногие; ножку оторвут, а она, как живая, сгибается в коленке, «косит»). Больше всего я страшился темноты. В ней, казалось, скрываются самые безобразные чудовища. В леших, в чертей, ведьм ни отец, ни мать не верили. А вот бабушка Марфа, если останемся с ней одни, начнет развлекать меня сказками, так они у нее обязательно про нечистую силу. Она не помнит других сказок. И будто бы точно знает, где обитают домовые, кикиморы, водяные. Одному чертенку, уверяет всех, даже хвост в двери прищемила, и он заорал благим матом. Над нею подсмеиваются: мол, неправда, так она божится, крестится, доказывает, что истинно было так.
Потом уже в школе учился и все же побаивался ночью выходить один во двор. А сколько, случалось, претерпевал страха в лесу! Возьмет отец с собой. Оставит где-нибудь в балагане или просто у костра и скажет: «Побудь здесь, Володя. Кипяти чай. Я скоро вернусь». Уйдет и уйдет. Сумерки начнут сгущаться, а его все нет и нет. Тут и нападут на меня страхи. Из-за каждого куста, из-за каждого дерева ждешь, что вот-вот нападет на тебя зверь. А в этих местах водятся и медведи, и рыси. Говорят, даже барсук и тот на человека кидается, если врасплох встретится. Думаешь об этом, а у самого зуб на зуб не попадает.
Отцу, конечно, о своей трусости не говорил. Стеснялся, стыдился. А разве он не видит, не понимает, что со мной делается? И примется «лечить» меня: то в огород ночью пошлет за зеленым луком, то велит сходить в потемках за сучьями для костра.
Науку его понял. И сам давай закалять в себе мужество. Только трудно это давалось.
Однажды один отправился в двенадцать часов ночи на кладбище. Решил оттуда принести обломок старого сгнившего креста. Иду, храбрюсь. А темнота — зги не видно. Но место мне знакомое, легко ориентируюсь среди могил. И вдруг оступился, попал в яму, а из нее, трепыхая крыльями, вылетела какая-то большущая птица. Может, она и не такая уж большая, но я так перепугался, что сердце в пятки ушло.
На рыбалку пробовал ходить с ночевой без товарищей. С вечера расставил на Бирюзе, в бучиле, у старой заброшенной мельницы жерлицы на щук и налимов. Пока было еще светло, поймал двух щурят. Настроение у меня пошло в гору. Думаю, без рыбы домой не вернусь. Развел костер, сижу на берегу возле огня. И не страшно будто. Поселок рядом. Собаки перекликаются из конца в конец. Неподалеку на лугу пасутся кони. В полночь пошел проверять удочки. Наклонюсь над водой, нащупаю шнурок, слегка потяну на себя. Если какая рыбина заглотнет насадку с крючком, так сразу скажется. Проверил чуть не все жерлицы, и везде — пшик. Оставались непросмотренные только две, в омуте, под водосливным шлюзом. Взобрался на этот шлюз, а он мокрый, скользкий, оброс тиной. Осторожно подошел к удочке, потянул за шнурок, а он ни с места. Подумал, за корягу зацепился. Начал сильнее тянуть на себя. Чувствую, шнур чуточку подался, а за ним тащится что-то большое, тяжелое. Наконец из воды высунулся чурбак, черный-пречерный. Стал разглядывать, а при звездах-то чего разглядишь? Протянул руку, чтобы подхватить да выбросить на доски водослива. Но тут же поскользнулся, покатился и бултыхнулся в омут. А шнурка не выпустил. Держусь за шнурок, а на нем сидит кто-то живой, большущий, бьет меня по боку. Да так сильно. Тут у меня мелькнули в голове слова бабушки Марфы. Она говорила, что на Бирюзе, в бучиле, водяные живут. Вспомнил про это и заорал, как под ножом. Про все забыл. Плыву к берегу. До того быстро плыл, что грудью налетел на галечник. Поднялся и без оглядки кинулся домой, не чуя под собою ног. В избе, когда вбежал, всех всполошил. Лица на мне не было.