Алексей Ливеровский - Охотничье братство
Стало жарко; раздевшись почти догола, мы босиком бродили по вырубке. Много нового для моих спутников. Я учил их узнавать следы и знаки. Подводил к поющим пичугам совсем вплотную — певец не боялся, продолжал звенеть, раздувая горлышко, я называл его имя: зяблик, весничка, теньковка, дрозд-белобровик.
Николай Николаевич поражался, Виктор Николаевич слушал молча.
Мы остановились рядом с благоухающим, усыпанным розовыми цветами кустом, таким удивительным среди безжизненности голых берез и осин, бурой прошлогодней травы и палых листьев.
— Смотрите! Что это такое, похоже на сирень? А как пахнет! — Николай Николаевич попытался сорвать веточку дафны — волчьего лыка и убедился, что это не так просто.
Я сказал:
— Только ножом, и лучше отложить до завтра, когда пойдем домой; впрочем, и тогда вряд ли довезем в полной красоте.
На вырубку быстро и безоглядно выскочили два зайца и принялись, играя, бегать. Костюмы их были забавные: у одного, почти белого, рыжеватая голова; другой, с облезлой шерстью, весь пегий. Мы невольно рассмеялись.
— Арлекин и Пьеро, — сказал Николай Николаевич.
Над бугром в зыбких струях воздуха порхала траурница, устала, приникла к белоствольной березке, удивляя роскошью развернутых крыльев, наверно гордясь нарядом — удачей светлой оторочки темно-бархатного платья.
Согревалась земля. Вылезли из норок округлые мохнатые шмели, гудя, спешили на гроздья волчьего лыка. Коротко у самых ног шуршали проворные ящерицы. На старом пне кольцом свернулась, радуясь солнцу, гадюка. В те годы доблестью считалось захлестнуть прутом змею. Не тронули ее — невозможно убивать в такое торжественно-светлое утро.
Мы забыли зябкие тоскливые ночные часы и уверились, надолго в душе уверились, что нет ничего лучше охоты на глухарином току.
На теневой опушке сохранился толсто надутый зимой вал снега. Крупитчатый, замусоренный хвоинками и обрывками коры, он доживал, источая вялые струйки воды. И тут, рядом со снегом, мы нашли грибы. Коричневые, причудливо скрученные шапочки во множестве торчали на совершенно открытом месте.
— Сморчки, — сказал Николай Николаевич.
— Строчки, — поправил Виктор, — они ядовитые.
Я всегда путался в этих названиях, но знал уже по большому домашнему опыту, что они вкусные и не ядовитые, если отварить. Собрали их порядочно.
На высоком уже солнце, подстелив куртки и под голову рюкзаки со сменным бельем, мы разом мертво уснули. Нет крепче и покойнее сна, чем на солнце после глухариной ночи у таборного костра. Спали долго, почти до конца дня. Едва успели приготовить обед и поесть.
На второй вечер мы не пошли на подслух. Ток был знаком, разведан, лишняя ходьба — шум — ни к чему. Мы постояли на тяге у ручья, что полноводно и весело змеился вдоль лесной пожни. Тяга отличная, вальдшнепы один за другим появлялись над кромкой старого ельника, шли высоко и, казалось, медленно. Выстрелов было много, результата никакого. Никто не огорчился — всяко бывает. Мне немножко было досадно: не так взять хотелось, как покрасоваться перед спутниками меткостью. Не вышло.
Мы подошли к холодному кострищу уже в сумерках, я шел первым и вздрогнул, когда прямо из-под ног выкатился беловатый ком и быстро исчез из глаз. Что было нужно зайцу на нашем таборе?
— Видели? Заяц.
— Он у нас ничего не съел? — пошутил Виктор.
Удивительное это дело: когда разжигаешь костер, — светом вызываешь тьму. Только что было светло, как разом стеной придвинулась ночь, и, подтверждая это, там, за световым кругом, заухал филин и долго подавал жуткий голос, не отлетая далеко.
Все ужины у глухариного костра роскошны, но этот, право, заслужил такое название. Я зажарил на крышке котелка сморчки, мы ели их с холодной вареной картошкой и — моим любимым с голодного времени — льняным маслом. Виктор привез фляжку спирта-сырца. Мы разбавляли его снегом из найденного сугроба, чтобы он поскорее остывал, закусывали бутербродами с красной икрой, которая в те годы была обыденкой. Лакомством — редкая у нас вобла. Мои волгари лупили ее, взяв за хвост, о камень, обдирали чешую и с наслаждением жевали. После чая блаженно отдыхали на роскошных ложах из елового лапника. Мы с Николаем Николаевичем покуривали, некурящий Виктор, лежа на спине, наблюдал, как быстрые огневые червячки гасли среди звезд, мерцающих сквозь дым.
Ой как трудно писать сейчас о том, что было так давно! Казалось бы, можно: память есть, дневники — вот они, на столе. Все равно трудно. У глухариного костра трое молодых людей, двое совсем без прошлого, один чуть постарше, с небольшим прошлым. Мы хорошо знакомы, и, попроси меня тогда рассказать все, что я знаю о каждом из них, — рассказ был бы короткий.
А теперь… Я сижу за машинкой в кабинете своей тесной квартиры в доме, окруженном столетним парком. Ночь, тихо, не слышно автомашин, легко уйти, перенестись мыслями на шестьдесят лет назад. Переношусь, вижу, слышу совершенно ясно — я там, но… трудно не взять с собой в прошлое, отрешиться от того, что знаю сейчас: один из моих спутников умер, второй предельно стар и очень, очень болен, оба прошли большую достойную жизнь. Николай Николаевич — академик, трижды Герой Социалистического Труда, кавалер девяти орденов Ленина, лауреат многих премий, в том числе Нобелевской, носитель бесчисленного количества почетных зарубежных членств и званий, основатель целого теоретического и прикладного раздела физики. Виктор Николаевич — академик, и хоть не так взыскан наградами и званиями, но и он высоко поднялся и оставил заметный след в советской физике.
…И вот я у костра вместе с ними, молодыми, тогда еще неизвестными учеными. Николай Николаевич снова рассказывает о большой заботливости и невероятной щедрости новой власти по отношению к молодой физической науке… А я теперешний, старый, много видевший, раздумывая, удивляюсь: почему так было? Ведь в те годы никто не мог знать об атомной бомбе — вообще о возможности использования ядерной энергии. Тогда только теоретически определили наличие этой энергии и ее мощь, а даже много позже появились работы, доказывающие невозможность ее использовать практически. Почему же так щедро одаривали физику, обыкновенную физику, а не какую-нибудь другую научную дисциплину? Мне кажется, здесь заслуга Абрама Федоровича Иоффе и его молодой «могучей кучки», страстно пропагандировавших идею технической физики — науки, могущей кардинально решать вопросы промышленности. А ее именно в то время нужно было — совершенно необходимо! — восстанавливать и поднимать. И это был верный путь. Пусть не сразу получалось. Тогда я мог только с уважением и радостью слушать, что в лаборатории Иоффе заканчиваются опыты, которые позволят производить аккумулятор величиной с портсигар, а он сможет питать двигатель обычного автомобиля. Теперь знаю — это не получилось, но знаю и другое — видел, присутствовал при победном шествии молодой науки во всех областях знания и технологии. И это привело к труднообозримым и очень важным для государства результатам.