М. Эльберд - Воспоминания охотничьей собаки
— Ты куда? Не мешай! — заорал Гран При, но разве могли его услышать, да еще и понять?
Аю и Лёня поступили, как велел им долг стражей отары. Они видели перед собой злостного грабителя, разбойника и обязаны были, больше того, страстно желали наказать врага. Охота… облава… засада — ничего этого самоотверженные чабанские собаки не знали.
Сначала был катящийся по земле клубок из трех тел — одного огромного, бурого и двух поменьше, грязно-желтоватых. А черное стремительное тельце то ударялось мячиком о бурую шкуру, то отскакивало. Клочья разноцветной шерсти смешивались с брызгами жирной земли, рев и клацанье клыков — с пронзительным визгом… Потом клубок распался. Гран При отлетел к дереву и ударился головой о гладкий ствол чинары. Бесстрашный Аю лежал со сломанной шеей, тихо доживая последние мгновения своей жизни. Лёня отчаянно вопила от страшной боли: в левой части лба кожа ее висела красными лохмотьями и глаз не открывался. Медведь во все лопатки удирал к верхней окраине леса, захлебываясь от крови, которая ручьями текла по его разодранной морде и прокушенному носу. В соседний лес он перебежал по открытым склонам холмов, где его совсем не ждали…
Когда к месту побоища пришли люди, Аю был уже мертв. Гран При, целый и невредимый, стоял на слегка подрагивающих ногах и вылизывал рану на лице у Лёни, которая почти успокоилась и теперь лишь тоненько поскуливала.
На следующий день опять устроили облаву, но взяли с собой только Гран При.
Из-за того, что вместо одного медведя погиб другой, злость у охотников была великая, но зверя они обнаружить не смогли. Остались еще на один день, ходили в соседний лес, однако и на этот раз рыли землю не там, где была спрятана кость. Медведь ушел далеко и, вероятно, возвращаться в ближайшее время не собирался. Кстати, сразу же после первой облавы Гран При уверенно заявил моей матери, что проклятый зверь больше никогда не появится в здешних местах. (Время показало, что горожанин был прав).
В оставшиеся до отъезда два вечера все внимание Гран При было устремлено на Лёню. И разве могла она, неискушенная сельская жительница, устоять перед этим блестящим кавалером, который покорил ее благородством манер и тонкостью обхождения! Они гуляли до поздней ночи, отходя подальше от коша и поднимаясь к скалам, торчащим на гребне склона. Стояла чудесная погода. На небе сияли крупные звезды, каждая величиной с миску для похлебки. Прохладный бодрящий воздух был напоен восхитительными ароматами горных куропаток, уларов и сусликов…
Когда охотники собрались домой, Лёня хотела проводить Гран При до машины, но один из чабанов строго окликнул ее и послал на работу — присматривать за отарой. Больше она моего будущего папашу не видела.
Вот и все, что я знаю об отце. Мне никогда не приходилось его встречать. Жаль, разумеется, но ничего не поделаешь. Такова жизнь, как говаривала моя мать, такова псевдоинформация…
Я и три моих братца родились на Нижней ферме, когда на пастбищах выпал первый несмелый снежок. Хорошо себя помню с весны будущего года. К тому времени братьев уже отдали другим чабанам, и не суждено было нашей семье вместе пасти и стеречь одну и ту же отару. Братья обещали стать почти такими же мрачными громилами, как их предки по материнской линии. Отличались они от обычных щенков кавказской овчарки только более темной шерстью, да хвостами-бубликами. Я оказалась самой маленькой — это раз. Шерсть на спине была светло-коричневой, а по бокам — светло-рыжей и не такой длинной, как у овчарок, — это два. Хвост, между прочим, остался овчарочий, а вот мордочкой я пошла в отца — это три. Попозже появилось и «четыре» — уши встали торчком.
Меня посчитали слабенькой, неудавшейся, и потому оставили с матерью. На самом же деле я чувствовала себя прекрасно и аппетит имела превосходный. Когда рост мой прекратился, стало видно, что я заметно не дотянула до матери, зато, по ее словам, была массивней и на целых полголовы выше отца.
Ну что сказать о летнем трудовом сезоне на горных пастбищах? Хоть и была я еще совсем юной, но специальность овчарки давалась мне без особого труда. И мать, и чабаны отмечали мою сообразительность, энергию, хватку. «Эта гитче»[2] далеко пойдет, — говорил обо мне самый старый чабан. (Кличка «Гитче» прицепилась ко мне чуть ли не с самого рождения, едва лишь меня сравнили с более крупными щенками-братьями). Однако на альпийских лугах мне не случалось ходить дальше, чем ходил отбившийся от отары глупый и неосторожный баран. А собакам не разрешалась даже прогулка в лес, который с прошлого года назывался Медвежьим. Правда, ни одна собака об этом не грустила. Да и что надо пастушьим псам? Набить свою ненасытную утробу, развалиться на солнышке, да вылавливать блох в косматой шкуре!
Меня такая жизнь удовлетворить не могла. Я чувствовала, мне не хватает чего-то очень важного, необыкновенного. И это беспокоило меня, как полчища мелких, но злых насекомых, терзающих каждый клочок кожи. И терзающий — вот что главное! — не снаружи, а изнутри. Со страшной силой влекло меня с альпийских высот в таинственные чащи предгорного леса. Жаль, что не хотят люди пасти скот в лесах! Как было бы интересно выслеживать и находить заблудившихся в сумрачных дебрях овец, телят и прочую беспомощную домашнюю живность!
Мать видела мою внутреннюю взволнованность, ставшую к началу осени особенно заметной. Первое время она лишь вздыхала и покачивала головой. Потом стала понемногу рассказывать об отце. В эти вечера воспоминаний к нам обычно подсаживались другие собаки — и старые материнские однокашники, и новые, и, склонив головы набок, развешивали внимательные уши. Очень они уважали Лёню, которая знала, как живут собаки в далеких и удивительных городах, преклонялись перед Лёней за то, что ей приходилось драться с медведем и за то, что она с небрежной легкостью употребляла таинственное слово «псевдоинформация». В последнем случае все сразу как-то замирали, и никто не смел даже почесаться. Магическое действие заветного слова было очень велико. Представьте себе, например, как мать неторопливо и важно подходит к самому сильному псу, грызущему свежую кость, и медленно, сквозь зубы, говорит ему:
— Смотри, не подавись, сынок!… Ведь такова псев-до-ин-форр-ма-ция, мой милый…
И грубая бесцеремонная псина, у которой вырвать-то кость из пасти можно лишь вместе с челюстями, вдруг виновато поджимает хвост и, оставив лакомый кусок Лёне, с пришибленным видом отходит в сторону.
Что означает это слово, мать не хотела объяснить даже мне. А вот странное мое состояние для нее не было загадкой.