Михаил Пришвин - Кладовая солнца
— Я впервые понял этот звук! — сказал мне Михаил Михайлович, когда курочка исчезла в тростниках. — Она, маленькая, хотела крикнуть тоже как журавли, только для того хотела крикнуть, чтобы лучше солнце прославить. Ты заметь — на восходе все, кто как умеет, славят солнце!
Снова раздался знакомый трубный звук, но какой-то отдаленный.
— Это не наши, это на другом болоте гнездовые журавли, — сказал Михаил Михайлович. — Когда издали кричат, всегда кажется, будто у них там как-то совсем не по-нашему хорошо, интересно, и хочется поскорее к ним пойти поглядеть!
— Может, для того и наши к тем полетели? — спросила я.
Но на этот раз Михаил Михайлович ничего мне не ответил.
После мы долго шли и больше ничего с нами не случалось.
Правда, еще один раз над нами показались в полете длинноногие крупные птицы, я узнала: это были цапли. Видно было по их полету — они не из здешнего болота: они летели откуда-то издалека, высоко, деловито, стремительно и всё прямо, прямо…
— Будто какие межевики воздушные взялись пополам весь земной шар разделить, — сказал Михаил Михайлович и долго следил за их полетом, запрокинув голову и улыбаясь.
Тут вскоре кончились тростники, и мы вышли на совсем высокий сухой берег над рекой, где Векса делала крутой изгиб, и в этом изгибе чистая вода на солнечном свету вся была покрыта ковром водяных лилий. Желтые во множестве раскрыли свои венчики навстречу солнцу, белые стояли в плотных бутонах.
— Я читала у тебя в книжке: «Желтые лилии раскрыты с самого восхода солнца, белые раскрываются часов в десять. Когда все белые распустятся, на реке начинается бал». Это правда, что в десять? И почему бал? Может быть, ты это придумал, как про стирку лесовика?
— Давай разведем здесь костер, вскипятим чайку и закусим, — вместо ответа сказал мне Михаил Михайлович. — А как солнце подымется, в самый жар мы уже будем в лесу, он недалеко.
Мы натаскали хворосту, веток, устроили сиденье, повесили над костром котелок… Потом Михаил Михайлович стал записывать в свою книжку, а я незаметно для себя задремала.
Когда я проснулась, солнце прошло по небу уже порядочный путь. Белые лилии раскинули широко свои лепестки и, как дамы в кринолинах, танцевали на волнах с кавалерами в желтом под музыку быстро бегущей реки; волны под ними переливались на солнце тоже как музыка.
В воздухе над лилиями танцевали разноцветные стрекозы.
На берегу в траве танцевали трескунцы — кузнечики, голубые и красные, взлетающие вверх, как пожарные искры. Красных было больше, но, может быть, нам так показалось от жарких солнечных бликов в глазах.
Все двигалось, переливалось вокруг нас и благоухало.
Михаил Михайлович молча протянул мне часы: на них было половина одиннадцатого.
— Открытие бала ты проспала! — сказал он.
Жара нам была уже не страшна: мы вошли в лес и углубились по дороге. Она давным-давно когда-то была уложена кругляком: это люди сделали для подвоза дров к сплавной речке. Они вырыли две канавы, наложили между ними тонких стволов деревьев один к одному, как паркет. Потом дрова вывезли, а дорогу забыли. И лежит себе круглячок годами, гниет…
Теперь по осушенным бровкам встал высокий красавец иван-чай и тоже высокая пышная красавица медуница. Мы шли осторожно, чтоб их не помять.
Вдруг Михаил Михайлович схватил меня за руку и сделал знак молчанья: шагах в двадцати от нас по теплому круглячку между иван-чаем и медуницей разгуливала большая птица в переливчато-темном оперенье с ярко-красными бровями. Это был глухарь. Он темной тучей поднялся в воздух и с шумом скрылся между деревьями. В полете он показался мне огромным.
— Глухариная аллея! Делали для дров, а пригодилось птицам, — сказал Михаил Михайлович.
С тех пор мы так и зовем эту лесную дорогу на Хмельники «глухариной аллеей».
Еще нам попались на ней два забытых кем-то штабеля березовых дров. От времени штабели стали подгнивать и кланяться друг другу, несмотря на распорки, между ними когда-то поставленные… А рядом гнили их пни. Эти пни напоминали нам, что когда-то росли дрова прекрасными деревьями. Но вот пришли люди, срубили и забыли, и гниют теперь бесполезно и деревья и пни…
— Может быть, война помешала вывезти? — спросила я.
— Нет, это случилось много раньше. Еще какая-то другая беда людям помешала, — ответил Михаил Михайлович.
Мы с невольным сочувствием смотрели на штабели.
— Стоят они теперь сами будто люди, — сказал Михаил Михайлович, — склонились висками друг к другу…
Между тем вокруг штабелей кипела уже новая жизнь: внизу паутинками соединили их пауки и по распоркам перебегали трясогузки…
— Посмотри, — сказал Михаил Михайлович, — между ними растет молодой березовый подлесок. Он успел перешагнуть их высоту! Знаешь, откуда у этих молодых березок такая сила роста? — спросил он меня и сам ответил: — Это березовые дрова, сгнивая, дают вокруг себя такую буйную силу. Так вот, — заключил он, — дрова вышли из леса и в лес возвращаются.
И мы весело простились с лесом, выходя к деревне, куда держали свой путь.
На этом бы и можно закончить свой рассказ о нашем походе в то утро. Только еще несколько слов об одной березке: мы заметили ее, подходя к деревне, — молодую, в рост человека, похожую на девочку в зеленом платье. На головке ее был один желтый лист, хотя еще стояла середина лета.
Михаил Михайлович посмотрел на березку и что-то записал в книжку.
— Что ты записал?
Он мне прочел:
— «Видел Снегурочку в лесу: одна сережка у нее из золотого листика, а другая еще зеленая».
И это был в тот раз его последний мне подарок.
Писателем Пришвин сделался так: в молодые годы — давно это было, полвека назад, — он обошел пешком весь Север с охотничьим ружьем за плечами и написал об этом своем путешествии книжку. Был тогда наш Север диким, людей было там мало, птицы и звери жили, не пуганные человеком. Так и назвал он свою первую книжку — «В краю непуганых птиц». На северных озерах тогда плавали дикие лебеди. А когда много лет спустя Пришвин снова приехал на Север, знакомые озера были соединены Беломорским каналом, и по ним уже не лебеди плавали, а наши советские пароходы; много за долгую жизнь видел Пришвин на родине своей перемен.
Есть одна старинная сказка, она начинается так: «Бабушка взяла крылышко, по коробу поскребла, по сусеку помела, набрала муки пригоршни две и сделала веселый колобок. Он полежал-полежал, да вдруг и покатился — с окна на лавку, с лавки на пол, по полу да к дверям, перепрыгнул через порог в сени, из сеней на крыльцо, с крыльца во двор да за ворота — дальше, дальше…»