Виктор Савин - Юванко из Большого стойбища
— Как — не видел? Башка-то у него из осинника торчала, как пожарная каланча.
Обозвал он меня вгорячах как-то не по-хорошему. И себя изо всей силы бьет кулаком по лбу:
— Разиня, размазня! Сколько мяса проворонили!
Успокоился Епишка лишь только после того, как выкурил подряд две ли, три ли цигарки.
И снова отправились отыскивать зверя. Бродили долго. С утра-то погода была веселой, ясной. Солнечные лучи зайчиками играли на вершинках деревьев, синими дымчатыми столбами падали в ельник, камнями-самоцветами горели в ягодах костяники. А потом по небу заходили облака. Сначала белые, кудрявые, как вата, а после — серые, грязные, с глиняным оттенком. Под конец над тайгой не осталось ни одного бирюзового пятнышка. Потянуло сыростью, холодом. Птицы примолкли.
Я стал звать Епишку домой. Но куда там! Он и слушать не хотел. Идет по лосиному следу, как ищейка. Глаза горят. Нос по ветру. Ружье наготове. И про табак, про курево забыл. А в лесу все скучнее и скучнее. И вроде сумерки землю накрывать начали.
Остановился Епишка, когда под ногами почти ничего не видно стало, когда под ноги полезли пеньки, камни, валежины. Остановился и огляделся вокруг. Будто только теперь вспомнил, что находится в лесу, что есть где-то прииск, казарма.
— А ведь темнеет вроде? — спросил он у меня.
— Стемнело давно, — отвечаю. — Ночь уже наступает.
— Ну, тогда домой надо двигаться, Иван. Ах, жалко! Чуть бы подольше день-то был, мы бы все равно разыскали этого сохатого. Ну ладно. В следующее воскресенье еще придем, тогда уж обязательно возьмем его. Никуда от нас не денется.
Епишка закурил. Потом спросил у меня:
— Где у нас дом-то?
Я показываю:
— Вот там. Спуститься книзу, перевалить через горку. Пройти гарь, перебраться через болото. Там снова горка, на ней осинник, С нее видно Шайтан-гору. А под Шайтан-горой прииск.
— Ты что, в уме? — говорит Епишка. — Показываешь совсем в другую сторону. Этак-то если идти, знаешь куда уйдешь?
— Куда?
— К черту на рога… Вот куда надо идти: подняться в горку. Там будет тропинка. Она не больно далеко. Прямо к нашим казармам приведет.
И тут мы заспорили. Он показывает в одну сторону: дескать, там наш дом. А я — в другую. Спорили-спорили и разругались. Никак не переспорим один другого. Оба упрямые. Он направился в свою сторону, я — в свою. Уже темно, боязно одному-то. Но иду. Думаю, все равно я прав. Отошел, наверно, с полверсты. Потом, слышу, кричит Епишка:
— Ванька, постой-ко!
Остановился, жду.
Подходит Епишка. Сам, видно, забоялся один-то. И давай опять меня уговаривать идти с ним. А я не хочу, уперся. Зачем это уходить дальше от дома? Пойдешь с ним, так, верно, к черту на рога попадешь. Опять спорили, опять обозвали друг друга самыми обидными словами и опять разошлись каждый в свою сторону. Я крепился, но не выдержал и заревел. Иду спотыкаюсь, вою на весь лес.
Потом остановился, навострил уши. Слышу, и Епишка тоже воет. Жалко мне его стало. Кричу:
— Епишка!
Не слышит. Ревет. Не пожалел я тут патрона, выстрелил. И снова зову:
— Епишка-а!
— Чево-о? — отвечает.
— Айда сюда!
— Нет, ты иди сюда!
Сошлись опять на том же месте, откуда с ревом разбежались в разные стороны. Спорить, ругаться уже не стали. Совсем стемнело. Куда пойдешь в такую пору? Подыскали местечко под елкой, выбрали самую густую и развели костер. Ладно, что спички были у табачника, а то под утро, когда выпал иней, пощелкали бы зубами.
Под елкой, у огня, было тепло, хорошо. Только на душе у нас скверно. И не только потому, что заплутались, дома станут беспокоиться. А главное, потому, что на работу завтра не выйдем, опоздаем. По головке за это не погладят. Еще возьмут да выгонят. Сказывают, скоро на прииск пригонят немцев да австрияков пленных, тогда с нашим братом не посчитаются. Чуть что — и с работы вышвырнут.
К утру, на наше счастье, небо чуточку прояснилось. На востоке забрезжила заря: так, немножко, будто где-то за деревьями ягодки клюквенные вкраплены в серое небо.
— Видал, — подтолкнув Епишку в бок, сказал я, — где солнышко-то будет всходить? Вот и соображай, где наш прииск, куда нам идти.
Туескову крыть было нечем. Он молчал.
Еще в потемках мы побежали под гору, куда я вчера звал Епишку. Бежали, наверно, с таким же шумом и треском, как удиравший от нас из осинника сохатый. Была надежда, что если опоздаем на работу, то ненамного. Может, простят.
Не для себя стараюсь
На прииск привели военнопленных. Освободили для них две казармы, обнесли их высоким тыном. Площадка, где мы играли когда-то, исчезла. На том месте, где лежала куча худых лаптей, стояла дощатая кухня. Над ее крышей постоянно вились дымок и пар.
Немцев и австрийцев назначили работать на драгу, на бутару, на заготовку дров и бревен. Понаехали инженеры, присланные акционерами. Сидели в конторе над синими бумагами, толпой ходили вокруг прииска. Пошли слухи, что на нашем прииске, на Благодатном, станут пробивать шахту, строить бегунную фабрику.
Кочегаром вместо отца на драге был Никита Дрозд. Худой, высокий, желтый, кожа да кости. У него с желудком было что-то неладное. Работает, работает, потом вдруг сядет, схватится за живот. На лице у него всегда такое выражение, будто проглотил что-то гадкое, неприятное. До этого он лапти плел. А когда на драге кочегарить некому стало, он и пристроился к топке парового котла.
Теперь Дрозда убрали. Не дюжил он. Прислали немца.
Думал, что все немцы злые, лохматые, страшные. Кабы не они, так не взяли бы отца на войну. А этот, присланный на драгу, оказался совсем не страшный. Большой, рыжий и добрый. Гладко выбритый, будто весь обсыпанный золотинками. Как познакомился со мной, сразу подарил мне губную гармошку. Я играю, а он по спине треплет меня и говорит:
— Гут, гут.
На обед я приносил себе картошку в мундире. Сяду есть и Августа приглашаю. Так его зовут, а фамилия Касаутский. Дескать, давай ешь. А он руками отмахивается. Мол, спасибо, не хочу. Ешь сам. И опять меня по спине треплет. Будто говорит: «Ешь, ешь, на здоровье».
Кожурки-то от картошек я за борт драги выкидывал. А однажды не выкинул, забыл. Пошел воду качать. Но тут же вернулся, рукавицы оставил на скамейке. Смотрю, Август стоит возле моих кожурок, выбирает картофельные крошечки и кладет себе в рот. Которая крошечка шибко маленькая, в щепотку не берется, так он послюнявит кончик пальца и берет ее, как железку магнитом.
Меня словно кто по сердцу ножом. Голодный человек, а скрывает. Не хватает ему, видно, казенной еды. Большой, такому-то много надо. На другой день нарочно картошек побольше захватил. Говорю ему: